Выбрать главу

Саксофонист был уставлен баночками, скляночками, шприцами и колбами. Настоящая аптека или ветлечебница! Он не любил анашу, называл ее «дурью». И свое пренебрежение выражал афоризмом: «Дурь есть дурь». Омнопон, понтопон, промедол, гидрокадон-фосфат, на крайний случай — кодеин. И дионин. Морфин же — наилучшее. Разумеется, еще прекрасней героин, недосягаемый, заветный.

САША САША САША -

напечатал саксофонист, увидев мою печатную машинку.

Вслед за тем последовало:

ив ккккккк вапролджэячемитьбю

Подумав, он добавил несколько более связное:

Сегодня мы будем торчать на гидрокодоннннне!

в девять часов вечера

И, наконец, просмаковав грядущий кайф — на гидрокодонннннне! — Саня сформулировал себя, а также идеал свой, напечатав слова:

Я умный и хороший

А справа лишь два слова, имя и фамилию:

Чарли Паркер

Саня Саксофонист любил Чарли Паркера. Как он, будучи саксофонистом, мог его не любить, Пташку-Чарли! И подражал ему, подкалываясь и торча. Чарли Паркер торчал на героине. Но героин был полюсом недоступности, он возвышался, точно Канченджанга (Эверест — ЛСД) над моими сокотельными наркотничками. Саня завидовал Паркеру: источник вдохновения у Пташки-Чарли был куда сильней и надежней, чем жалкий пантопон, презренный кодеин, анаша-дурочка.

Это прекрасно понимал и Слава. Он тоже был саксофонистом, саксо-фоня в паре с Саней в одном из главных котлоградских кабаков. Но отношения у них были сугубо официальные, чуть ли не «на вы». Они не делились наркотиками: их роднила саксофонная гнутая труба, а отнюдь не пронзительно-прямое жало шприца. Слава не брезговал и анашой, не то что пуританин Саня. А подлинным блюстителем эстетики и этики, так сказать, жрицей наркотического очага была Фира. Из всего подкожного она признавала исключительно морфин. Быть может, потому, что ее тошнило от уколов. И она настойчиво и рьяно отстаивала чистоту морфина, пуританизм «марфуши». И курила сама зеленую дурь, анашу.

— Не ломайте кайф! — то и дело в анашином чаду раздавался ее хрипловатый голос.

Голос этот чаще всего и ломал наступающий кайф. Хлопотная женщина была эта Фира! Под кайфом и в быту — за исключением постели. Впрочем, и тут бывали хлопоты, когда за Фирою являлся ее муж. Нет, не звать на дуэль: извлекать Фиру из чужой постели, дабы шла к ребенку. С ее мужем мы остались хорошими приятелями, почему бы и нет? Я всегда любил детей.

Когда кайф был в очередной раз сломан, я развлекался сочинением дурацких прибауток:

Кайф ломает только Каин… Беспощадно пресекаем!

Если жизнь нехороша, помогает анаша.

Если жизнь чернее кофе, кайф дают гашиш и морфий.

Жизнь одна, конец один: кушай, гуля, кодеин!

Заторчал — так помолчи (не молчишь и не торчишь?).

И в том же духе, на все ситуации, на любую вонючую «торчь».

— Да, старик, — уныло комментировал мои прибаутки Воня. — Это не Берроуз.

Воня торчал по Берроузу. Берроуза он, конечно, не читал. Он вообще ничего не читал, Воня, питаясь чужими объедками знаний. И полагал, что кончает с собой. Так сказать, медленное, пролонгированное самоубийство. Заключался же этот акт самоистребления в ежедневном, ежечасном, безбожном, безбрежном, безграничном, безобразном, бесконечном, беспрестанном зависании. Поголовно на всем! На чужих постелях. На чужих хлебах. На чужом кайфе. На чужих талантах. На чужих бездарях. На чужих мнениях. На чужой анаше. На чужих сплетнях. На чужих судьбах.

Он был, ходячий мешок, набит до отказа разнообразнейшими слухами и сплетнями, он переползал из дома в дом, тщательно слушал, запоминал, перевирал, раскладывал по полочкам, выкладывал другим свои накопления, а затем шастал в новую чужую норку, чтобы выложить ее обитателям сведения о предыдущей. Но все это было бы терпимо — и зависание и сплетни, если бы Воня при этом не морализировал… О боже! Он морализировал ежесекундно, по любому поводу и случаю. Зависал — и морализировал. Лизал жопу — и морализировал. Торчал или делал вид— и морализировал. Срал буквально или небуквально — и морализировал. Злоязычная Фира утверждала, будто Воня сосал член у Славы. Если это так, то, вне всякого сомнения, Воня морализировал при этом акте («Да, старик, жить-то надо!»).

Любое действие, свое ли, чужое ли, сопровождалось соответствующим морализированием. Разумеется, с позиций Вониной морали. А если не мораль, то ее эквивалент — «как».

Как-как-как-как-как-как… Как Берроуз (значит, хорошо). Как Лев Толстой (значит, плохо). Как Чарли Паркер (это хорошо). Как мудак (это плохо). Все оценивалось, подводилось под какую-нибудь категорийку, к чему-то там приравнивалось, с чем-то сравнивалось, подгонялось и примеривалось. На закуску выносился приговор — окончательный!

Благодаря наркотикам и наркошам Воня нашел свой быт, свое призвание. Он зависал на чужом кайфе, выполняя к тому же полезную общественную функцию, служа переносчиком торча, а не только сплетен, как всю прежнюю свою жизнь. Наконец-то Воня нашел службу по душе, с тех пор как десяток лет назад он изволил «принять мир». Спасибо анашистам!

Волга Порокин также был на службе: он бегал по аптекам, задрав хвост, с клистирами, пробирками, рецептами. Это его воодушевляло, вдохновляло, бодрило лучше, чем сами наркотики. Хлопоты заполняли день, давали жизни смысл, делая ее романтичной. Неудобство составлял сор тир: от неумеренного потребления кодеина у Воши зацементировался задний проход. Приходилось спасаться клизмою. Но и в этом была своя романтика, даже героизм.

Саня-Саксофон полагал, что у него язва в желудке. Или нечто худшее, совсем-совсем плохое, даже страшное. И его, как наркомана, наркоз не возьмет. Он боялся идти к врачам, под нож. И вообще обращаться к медикам. Он считал себя обреченным, как Паркер. Что не мешало ему много есть и прекрасно спать. Наркотики его воодушевляли, выводя из апатии. Когда не было ничего подкожного, Саня-Сакс ел кодеин. По двадцать таблеток за один присест, три раза в сутки. Завидный аппетит!

Каждый торчал, кто на чем. Никто не был чистым, завзятым наркоманом, у всех наркота была прикладным, декоративным ремеслом, а не Святым Искусством. Занятием, а не призванием. Не сущностью, а времяпровождением. Не целью, а средством. Средством побега из котлов, в которых мы сидели — на каждую голову по персональному котлу. У Славы, у Сани, у Вони, у Воши, у Фиры. У всех, включая меня.

Поторчим?

Поторчим.

Набей-ка папироску.

У тебя какой?

Кашгарский.

Нет, кашгарский — тот зеленый.

Кашгарский черный.

Во торч!

Кашгарский…

Нет, кашгарский черный.

Зеленый.

Зеленый. Черный.

Есть приход?

Подожди, старик. Дай кайф словить.

Нц… цц… цгашухх!

Кашгарский.

Как, старик? Есть приход?

Торчу, братцы… Торчу…

Вот у Сани был торч, в субботу.

Вчера вечером.

Воскресеньем. Позавчера.

Кашгарского достали. Ты торчишь?

Торчу. А ты?

Торчу.

Пфф… ц-щшухх!

Кашгарского б достать.

Черного.

Зеленого.

Зелено-черного.

Черно-зеленого.

Торчишь?

Словил?

Давно торчу.

Оставь «пяточку».

Да, старик, в «пяточке» весь смак.

Торчим?

Торчим!

Кашгарский…

Не кашгарский.

Все равно идет торч.

Кашгарский — тот зеленый.

Черный.

Зеленый.