Лучше бы он тогда снял его. Потому что на другой же день рядом появились стихи Димочки и Маши. И у Кубикова уже язык не повернулся призвать экипаж к порядку. Потому что Маша — это была Маша, единственный член экипажа, обладавший особой властью над командиром. Властью никому, кроме него, не известной.
Так, по крайней мере, думал сам командир. Но он усомнился в этом, когда увидел в стенгазете стишок без подписи:
Он метнул глаза в конец стишка и обомлел, прочитав последние строчки:
Кубиков ушел, не тронув и этого листка. Но листок исчез сам собой. И Кубикову стало грустно. В тот день он ни на кого не глядел и, погруженный в себя, не замечал, что кают-компания непривычно тиха.
Именно в тот самый день, отвечая на многочисленные вопросы ПАНа — корабельного автомата-психоанализатора, перед отлетом особенно строго проверявшего экипаж, Кубиков и сказал, что он не любит стихи, но относится к ним терпимо.
Не думал он, что уже через год увлечение стишками, расслабляющими земными романсами и прочими недостойными космонавта штучками примет форму всеобщего поветрия.
С каждой секундой корабль все глубже уходил в бездны космоса. Уже и Солнце, родное солнышко превратилось в точку, неотличимую от всех прочих далеких и холодных звезд, уже ни в какой телескоп нельзя было увидеть его в форме привычного диска. Космос дышал отдаленным радиоэхом, и в нем все слабее звучала знакомая нотка солнечного излучения, единственная ниточка, связывающая космонавтов с Землей. На нее, эту вот-вот готовую порваться ниточку, крохотными бусинками были нанизаны предназначенные им сигналы с Родины.
Корабль мчался со скоростью, превышающей скорость Солнца по галактической орбите, каждую секунду проскакивая почти триста километров. Но казалось, что он стоит на месте. Не менялся даже знакомый рисунок созвездий. Все так же неподвижно висел в черном пространстве ковш Большой Медведицы, все так же, изящно изогнувшись, стояла в иллюминаторах красавица Кассиопея. Только дотошный автоштурман, пошевеливая хоботами антенн, улавливал угловые смещения и чередой цифр, бегущих по экрану, доказывал, что вид созвездий все же меняется.
Там, на стапелях Плутона, конструкторы сделали все, чтобы оградить космонавтов от будущих опасностей. Мощные силовые поля и нубиевые сплавы тройной обшивки надежно защищали корабль. Даже крупный метеорит сгорел бы и распался в пыль, еще не достигнув обшивки. Но не было метеоритов. Была пустота, оглушенная отдаленным эхом хохочущих галактик — радиотрескотней пульсаров, вздохами взрывающихся звезд, неведомыми стонами умирающей и рождающейся материи.
Это и было главной задачей экспедиции — послушать космос из пустоты. И бесстрастные автоматы непрерывно фиксировали все, что потом могло бы заинтересовать ученых Земли. Но сами космонавты не могли долго работать с завидной бесстрастностью приборов. Они жаждали нового и уставали без открытий. И все чаще мучили себя воспоминаниями о Земле в долгих разговорах в кают-компании, в стихах, в песнях, увезенных с Родины. И все чаще ПАН докладывал командиру об опасности, от которой не было защиты, — о переменах в психическом состоянии членов экипажа. Нужна была новая интересная информация, неведомая опасность, борьба. Но не было предусмотрено таких ситуаций, а учебные тревоги мало что давали. И командир все чаще вспоминал старую истину, что человек навечно прикован к обществу себе подобных, что он не способен существовать в одиночестве. И все думал, чем бы взбудоражить людей.
Перед отлетом Кубиков мечтал о том, чтобы корабль обошли опасности. Теперь он жаждал риска и борьбы. Но космос оставался монотонно одинаковым, точно таким, каким его наблюдают с планетных орбит.
Пустота окружала корабль, опустошала людей.
Первой не выдержала Маша. Однажды командира оторвал от дум тревожный зуммер. Привычно белый глазок на табло психоанализатора на этот раз тревожно пульсировал багровым отсветом. Это был черный стресс — неведомая болезнь, по-видимому, родственная земной ностальгии, но стократ усиленная безнадежностью, порожденной пустотой космоса. Черный стресс изредка поражал космонавтов в дальних рейсах. Он парализовал волю человека, целиком отдавал его во власть безысходной тоски. От этой болезни нельзя было вылечиться, только спастись бегством, погрузившись в глубокий и долгий гипнотический сон.
Командир включил разговорное устройство ПАНа и, еще до того как услышал ответ, понял: беда случилась с Машей Комаровой. Вспомнил, что последние дни слишком часто видел ее в комнате иллюзий, где с помощью хитроумных световых, звуковых и ароматических эффектов воссоздавались земные условия и можно было хоть часок посидеть «в поле», «в лесу» или «на берегу моря».
— Что ж ты, Машенька?! — бодро сказал Кубиков, входя в каюту корабельного психолога. И осекся. Маша сидела у стены, обеими руками торопливо и нервно терла себе виски и страдальчески улыбалась. По ее щекам одна за другой непрерывно катились слезы.
— Извини, — сказала она прерывающимся голосом. — Я сама… должна… Это… пройдет.
— Конечно пройдет, все пройдет. Ты только успокойся.
Но он знал: не пройдет, как не проходило ни у кого и никогда прежде. Ему не хотелось расставаться с Машей, на месяцы, может, и на годы укладывать ее в камеру сна. Только теперь, страдая за нее, он понял, что значила она для него все это время. И кто знает, что будет с ним самим без обыкновенного ее присутствия на корабле.
— Я… знаю… как вылечиться, — сказала Маша, мучительно ломая пальцы и почему-то бледнея. — Нужен… ребенок.
— Какой ребенок?
— Нужен… ребенок, — повторила она. — Нельзя… в дальнем полете… без полного общества. Нужны семьи… и дети… Человеческая воля не может… долго опираться на один только разум… Нужна… поддержка чувств… Любовь вечна потому… что без нее нет человека… Человек не может… как робот…
Она махнула рукой и, обессиленная, упала в кресло.
— Что ты Маша, успокойся, что ты?!
Он подошел, погладил мягкий и теплый пластик тонкой курточки на ее плече. И усмехнулся иронически, представив себе корабль, превращенный в семейное общежитие, в детский сад. Вместе со всем, что неизбежно сопровождает такого рода сообщества, вынужденные долго жить в замкнутом мире, — ревностью, безотчетной завистью, слепым недоброжелательством. Каким бы строгим ни был отбор на совместимость, все равно трудно предусмотреть развитие человеческой психики на годы вперед.
Маша сидела перед ним прямая, замеревшая. Она словно бы не замечала своих слез, продолжавших катиться по щекам. И он как будто привык к ним, смотрел на короткую — «под шлем» — прическу Маши и боролся с острым желанием потрогать упругие спирали завитков на ее виске.
Тишина, тяжелая, ощутимая, висела за переборками, за оставшейся приоткрытой дверью. Только зуммер психоанализатора все плакал и плакал на Машином индивидуальном пульте, почему-то напоминавшем туалетный столик.
— Это пройдет, поспишь немного, и пройдет, — сказал Кубиков.
— Я не о себе. — Она подняла к нему заплаканные глаза. — Я психолог, знаю: всем нелегко. Знаю. Только я… слабей оказалась…
— Не о себе? — машинально переспросил он и покраснел.
Она не ответила. Медленно встала, как-то странно улыбнулась ему и пошла к двери. И Кубиков понял, куда она направлялась — в камеру сна.