Командир включил разговорное устройство ПАНа и, еще до того как услышал ответ, понял: беда случилась с Машей Комаровой. Вспомнил, что последние дни слишком часто видел ее в комнате иллюзий, где с помощью хитроумных световых, звуковых и ароматических эффектов воссоздавались земные условия и можно было хоть часок посидеть «в поле», «в лесу» или «на берегу моря».
— Что ж ты, Машенька?! — бодро сказал Кубиков, входя в каюту корабельного психолога. И осекся. Маша сидела у стены, обеими руками торопливо и нервно терла себе виски и страдальчески улыбалась. По ее щекам одна за другой непрерывно катились слезы.
— Извини, — сказала она прерывающимся голосом. — Я сама… должна… Это… пройдет.
— Конечно пройдет, все пройдет. Ты только успокойся.
Но он знал: не пройдет, как не проходило ни у кого и никогда прежде. Ему не хотелось расставаться с Машей, на месяцы, может, и на годы укладывать ее в камеру сна. Только теперь, страдая за нее, он понял, что значила она для него все это время. И кто знает, что будет с ним самим без обыкновенного ее присутствия на корабле.
— Я… знаю… как вылечиться, — сказала Маша, мучительно ломая пальцы и почему-то бледнея. — Нужен… ребенок.
— Какой ребенок?
— Нужен… ребенок, — повторила она. — Нельзя… в дальнем полете… без полного общества. Нужны семьи… и дети… Человеческая воля не может… долго опираться на один только разум… Нужна… поддержка чувств… Любовь вечна потому… что без нее нет человека… Человек не может… как робот…
Она махнула рукой и, обессиленная, упала в кресло.
— Что ты Маша, успокойся, что ты?!
Он подошел, погладил мягкий и теплый пластик тонкой курточки на ее плече. И усмехнулся иронически, представив себе корабль, превращенный в семейное общежитие, в детский сад. Вместе со всем, что неизбежно сопровождает такого рода сообщества, вынужденные долго жить в замкнутом мире, — ревностью, безотчетной завистью, слепым недоброжелательством. Каким бы строгим ни был отбор на совместимость, все равно трудно предусмотреть развитие человеческой психики на годы вперед.
Маша сидела перед ним прямая, замеревшая. Она словно бы не замечала своих слез, продолжавших катиться по щекам. И он как будто привык к ним, смотрел на короткую — «под шлем» — прическу Маши и боролся с острым желанием потрогать упругие спирали завитков на ее виске.
Тишина, тяжелая, ощутимая, висела за переборками, за оставшейся приоткрытой дверью. Только зуммер психоанализатора все плакал и плакал на Машином индивидуальном пульте, почему-то напоминавшем туалетный столик.
— Это пройдет, поспишь немного, и пройдет, — сказал Кубиков.
— Я не о себе. — Она подняла к нему заплаканные глаза. — Я психолог, знаю: всем нелегко. Знаю. Только я… слабей оказалась…
— Не о себе? — машинально переспросил он и покраснел.
Она не ответила. Медленно встала, как-то странно улыбнулась ему и пошла к двери. И Кубиков понял, куда она направлялась — в камеру сна.
В последующие полгода черный стресс уложил еще нескольких членов экипажа. Кубиков ждал, что болезнь отпустит хоть кого-нибудь, но педантичный ПАН все не давал положительного заключения. И наступил момент, когда остались бодрствовать только трое — самый молодой — Димочка, самый старый — Иван Сергеевич да он, командир.
Еще более пусто стало на корабле. Именно тогда и случилось то, чего все давно ждали: в тяжелом радиофоне космоса совсем потонула зыбкая пульсация земной связи. Напрасно до предела выдвигались параболические антенны, напрасно автоматическая радиостанция, гудя от напряжения, шарила по диапазонам: экраны осциллографов были пусты, как снега на Плутоне, а из динамиков доносилось только пугающее разноголосо-хриплое пение космоса.
Пустота словно бы еще углубилась, ощутимой тяжестью ложилась на душу. Кубиков все чаще вспоминал слова Маши о необходимости присутствия детей на корабле, и эта мысль уже не казалась ему столь парадоксальной. От тягостных, словно бегающих по кольцу мыслей он уходил в кают-компанию, устраивал там головоломные дискуссии о легендарных летающих тарелках, о гипотетических встречах с иными цивилизациями. В ход шла любая небывальщина. Но командир сам чувствовал, что все его усилия словно бы попадали в мягкие, как распушенная вата, облака Венеры.
— Ничего, — бодрился Иван Сергеевич. — Все проходит, пройдет и это.
И пытался развивать ни на чем не основанную, по-видимому, специально по случаю выдуманную философскую концепцию:
— Космос неравномерен. В нем все концентрируется в точки или в полосы. Недаром с одной стороны — крайняя плотность материи, с другой — крайняя пустота. Сейчас у нас полоса невезения, то есть полоса пустоты. Но пересечем же мы ее. И тогда услышим Землю, может, даже лучше, чем с Плутона…
Он успокаивал других. А себя не мог успокоить.
Однажды Кубиков, зайдя к нему в каюту, увидел на столе раскрытый блокнот со стихами. Одно было не окончено:
— Если бы хоть метеорит! — усмехнулся Кубиков. И понял вдруг, откуда такие стихи, и ужаснулся от мысли, что это вовсе не печальные стихи, что это так старый космонавт борется с ничем, с ужасающей пустотой. Метеорит и в самом деле выручил бы их, пробудил бы в душе уснувшую готовность сопротивляться, создал бы реального противника, с которым надо бороться.