Разгром противника, особенно когда от него много натерпелся лиха, всегда должен радовать. Но поле боя в плотнеющих сумерках являло картину унылую, удручающую. В стволе пушки с оторванным колесом лафета, похожей на смертельно раненное животное, скулил ветер; чадил догорающий танк, отброшенная взрывом башня темнела в степи, как шлем на богатырской голове из пушкинской поэмы «Руслан и Людмила»; убитые, некоторые без шинелей, лежали в подтеках собственной крови, на открытые глаза, с последней мольбой или проклятием устремленные в небо, наслаивалась снежная пленка, пошевеливались на головах седые клочки волос; воронка от тяжелого снаряда была схожа с могилой — приготовили ее, покойников привезли, а похороны не состоялись. Мы, конечно, видели только малюсенький клочок поля боя и даже не подозревали, что то же самое было не на десять, не на двадцать, а на двести километров, от Дона до Волги; нам и в голову не могло прийти, что все это по совокупности потом будут называть великой Сталинградской битвой и поворотным пунктом войны. Однако и то, что проходило перед нами, было достаточно страшным и впечатляющим. Наша совесть чиста? Конечно. Справедливое возмездие? Разумеется. Но есть в душе человека, если он еще человек, какие-то струны, которые перед лицом смерти звучат в тональности печали и заставляют в доме покойника ходить тихо. Не хотелось говорить и нам, шли молча.
Наконец и это осталось позади. Стемнело, снег повалил гуще. Из белой мглы совершенно неожиданно, под самый нос, выскочили плетни, потом сарай, потом хата с узенькой, в вязальную спицу, полоской света в занавешенном окне. Зашли узнать, что за хутор. Хозяйка, морщинистая, закутанная до глаз в темную шаль, вытертую и с бахромой по краям, в мужской поддевке, из которой, как грязная пена, лезла вата, смотрела на нас с мучительным недоумением человека, который еще не совсем проснулся. Пыталась что-то сказать, но губы прыгали:
— Не… не… не…
— Успокойтесь, мамаша. Разве не видите — свои?
Стала отходить, на глазах появились слезы. Зашептала тревожно:
— Немцы только что от меня выскочили. Человек двадцать.
В самом деле, на полу возле ушата с помоями еще дымился окурок сигареты, на который мы сначала не обратили внимания. Ординарец Косовратова метнулся на улицу, порыскал вокруг двора, вернулся.
— Нету. Метель такая, что ничего не видать.
— Черт с ними, — махнул рукой Косовратов. — Им сейчас не до нас, нам — не до них.
По пути к Кружилину, который мы с трудом нащупывали по следам танков и артиллерийских тягачей, нас ожидала еще одна встреча. В хуторе, построенном в один порядок, — а может, это была лишь одна из его улиц, ночью не разобрать, — все окна в хатах были освещены, будто пытались высмотреть: что там, в степи, делается в эту ночь? Кто, убитый, медленно заносится снегом, приобретая до весны белую могилу? Кто, смертельно раненный и не замеченный товарищами в горячке боя, напрасно просит о помощи под низким серым небом без единой звезды? Мы так давно отвыкли от освещенных окон, что они рождали и праздничное изумление, и недоумение одновременно. От одной из калиток отделился и вышел в полосу света сивый, как дым, дед в латаном полушубке и в шапке с одним висячим ухом. Растопырив руки и мелко перебирая кривоватыми ногами в стоптанных валенках, кинулся нам навстречу:
— Товарищи казачки, один минут. Дело есть!
— Какое дело, дед?
— Военное, казачки, а то чего бы и останавливать. Пленных имею, сдать положено.
— Какие еще пленные?
— Итальянской нации.
— Да откуда они у вас?
— Самолично взял… Забегли на огонек, полохливые такие, в снегу до макушки. Я и крикни на них: «Ага, взяло кота поперек живота!» Гуркотню-то мы весь день слыхали, так я и сообразил. А они на мое присловье черт-те что подумали, руки вскинули… Ну, оружию их я на баз выкинул, самих же в горницу запер и девку с ухватом на караул поставил. Теперь, значит, сдать положено.
— Некуда нам их девать, дедушка. Держите до утра.
— Ну, раз пленные не к надобности, прошу зайтить пирогов отведать. Старуха моя музыку вашу в безотрыв слушала, а как темнять стало, говорит: не иначе наши прибечь должны, угощению ставить надо. Мучицу-то от нехристей укрыли, так что прошу.
Мы посмеялись над сноровистым дедом, но от пирогов отказались, хотя, по правде сказать, уже и оголодали. Посулили — не пропадут пироги, к утру охотники найдутся.
— Окна-то для чего засветили? — спросил я.
— А как же? Свои пришли.
— Налетит фриц да бомбой шуганет.
— По такой завирухе не налетит. Сам казаковал, значит, с понятием.
В свете от окон узнал чернявого сержанта, который там, на высотах, мечтал побывать за Доном. Лицо его мокро, губы полураскрыты, дышит шумно — видно, тоже устал. Спросил:
— Как дела?
Ухмыльнулся:
— Топ-топ, супротивнику гроб!
— За Доном побывал?
— Не довелось. Да теперь чего уж!
— А приятель где? Который все «чё» да «чё»?
— Ранило его…
Снег, снег. Влажный, с пресным запахом. Все бело — степь, воздух, шинели, шапки, брови. Ставишь ногу, а куда — не знаешь: никаких теней, чувство расстояния утрачено. Кто-то упал, поскользнувшись, самосработал автомат, плеснул очередь. К счастью, в небо. Короткий переполох, чтение морали:
— Своих побьешь, раззява!
— В обороне не отоспался, на ходу дрыхнет!
— Засветите ему по уху, чтобы искры из гляделок! И нам присветит…
А присветить и вправду не мешало бы. То и дело теряли дорогу — черт ее углядит по такой погоде. Все чаще приходилось «нажимать» на компас. Фонари у нас были, но батареи давно выработались, изводили спички. Иногда в стороне или позади тоже на мгновение вспыхивал замутненный метелью огонек или возникал белый шар от фары, но кто там шел или ехал, было неизвестно. Может быть, те же немцы, что забегали в хату, может быть, другие батальоны и полки, может быть, артиллерия на гусеничной тяге. Степь за рубежом сражения кипела яростной жизнью, но что в ней происходило, точно не знал наверняка никто. Отступающие итальянцы и немцы метались в поисках спасения, наступающие, выполняя еще днем полученные приказы, двигались к назначенным пунктам на ощупь или по компасам.
А в тылу, от Воронежа и Москвы до Ташкента и Владивостока, еще никто не знал, что уже вот оно, началось и что сотни тысяч людей, придавленные и ослепленные снегом, действуют в эту ночь с энергией, которой не подозревали в себе сами.
В Кружилин мы добрались, когда серое небо начинало медленно наливаться скупым светом. Передовые части уже уходили дальше, поднимаясь в густых колоннах по длинному склону. Странное это было зрелище. Набив карманы трофейными ракетами, солдаты развлекались, то и дело запуская их в небо. Белые, зеленые, красные, трехцветные с фиолетовым сердечком, они полосовали воздух, повисали гроздьями, шипя и брызгаясь искрами, крутились в снегу.
Из-за облаков вывалилась «рама», разнюхивая обстановку, закладывала сумасшедшие виражи. Летчики, вероятно, протирая глаза от удивления, пытались понять причину ракетной кутерьмы, но долго размышлять им не дали, на бреющем полете, как куропатки из сугроба, вынырнули из степи два наших истребителя. «Рама» удрала, ввинтившись в облачный кисель, вслед — улюлюканье, свист, непереводимые ни на какой язык эпитеты.
— Были кротами, стали соколами, — смеялся Косовратов. — Смотри, что делается! Прежде из-за этой ведьмы не то что в щель или воронку, в конскую ископыть пытались вжаться, хотя там и суслику не поместиться. А теперь в пропеллер кукиш суют. Распрямились христианские души!
— Как бы опять гнуться не пришлось, — выразил сомнение Слепнев. — Насколько я понимаю, соседи справа не наступали?