— Так значит... немцы в доме, а они под полом? Марта пожала плечами:
— А что делать?
Он долго молчал, соображая что-то про себя и всматриваясь в осунувшееся с тех пор, как он не видел ее, лицо, вроде бы потемневшие волосы, и неопределенно произнес:
— Да... дела...
— Так как же? — подогнала его Марта.
— Не знаю, что тебе и сказать. Слышал я, будто мужики ушли к нашим через Ильмень, так опять же их деревня на самом берегу озера. Им это запросто. А от вас пока до Ильменя доберешься, семь потов сойдет. Форафоново опять же на пути, а там карательный отряд. Ночью на дорогах засады устраивают. В маскхалатах — поди разгляди их лешаков. В Дубне вроде бы тихо, но и там немцы стоят — сама видела. Патрули ихние везде шастают... Они местные? Нет? Тогда не пройдут. Вот ежели бы местные были, дорогу знали...
— Но должен же быть какой-то выход?
— Конечно, должен, а как же. Вот ежели так... слушай меня: в первую ночь дойти до Сидорково. За ним сарай есть с сеном. В нем схорониться до следующей ночи, а потом уж по реке — и к озеру. Там не заблудятся. По берегу сплошного фронта нет, «между деревнями могут и проскочить, если на патруль не нарвутся. Но найдут ли они тот сарай? Пройдут мимо, замерзнут — до озера идти сколько надо, да и через него, пока на тот берег выйдешь, киселя похлебаешь. Они в сапогах?
— Одному валенки подшили, а другому ботинки нашли большие — куда сейчас в их хромовых сапожках сунешься?
— И рукавицы есть?
— Снабдили. Даже маскхалаты сшили.
— Ну что ж, пригодятся и они... значит, политрук и комиссар? Вот ведь напасть-то какая — в случае чего вас всех на лесине вздернут и внучонка не пожалеют. Как назвала-то его?
— Борисом. Миша так хотел — в честь его друга.
— Мог бы и об отце подумать, — проворчал Николай Федорович, — чем Николай плохое имя? Вот же времена пошли — внуку два с лишним месяца, а я и не видел его, не знал, как назвали! Надолго это, как думаешь?
— Ненадолго. Не может быть, чтобы...
— Да, да, понятно, — заспешил согласиться Николай Федорович, отводя свои глаза от ждущих глаз Марты.
Она подошла к нему, обняла широкие плечи, заглянула в большелобое, как у мужа, лицо свекра и, полная благодарности и тепла к нему, спросила:
— Где-то наши сейчас? Как они?
— Воюют, где им еще быть, а ты рисковое дело задумала, шибко рисковое! Как решилась-то на такое?
* * *
Октябрьской ночью в их дом постучали трое промерзших, изможденных людей. Одного выходить не удалось: справишься ли без лекарств с запущенным воспалением легких? А двое живы-здоровы. Зажили обмороженные ноги, сами окрепли, хотя свежим воздухом не часто дышать приходилось. Не раз за это время жизнь всех висела на волоске, но пока пронесло. Пока... А самое главное впереди. Если обойдется и на этот раз, можно считать, что каждый в рубашке родился...
Все, что нужно для перехода линии фронта, приготовлено днем, еще вчера и позавчера, но кажется, что-то еще забыто, не сделано или сделано не так хорошо, как надо, и поэтому все бестолково и ненужно суетятся, мешают друг другу.
Борисов и Романенко, уже одетые в белые балахоны, сшитые наподобие маскировочных халатов, разминают затекшие ноги, размахивают руками, приседают, затаенно кряхтя и охая: после долгого лежания в неглубокой и узкой яме под полом делать это не только трудно, но и больно.
Мать еще раз развязывает мешок, проверяет, все ли упрятала в него, и добавляет несколько картофелин, которые ей протягивает бабушка. Марта всматривается в светлую ночь за окном и ругает про себя полную, яркую луну. Вздохнув, отходит к кроватке сына, присаживается около нее, замирает.
Тревога, ожидание становятся все невыносимее. За длинный, истомивший каждого вечер обо всем переговорено, все условлено. Не один раз сказаны ничего не значащие, но обязательные при прощании слова. Ни на что не похожая жизнь, когда до смерти не «четыре шага» даже, а четыре вершка, вот-вот кончится, но это почему-то не радует. Они уже втянулись в нее, привыкли и к караулящей их опасности, и к откровенным разговорам по ночам, когда без утайки произносились такие слова, о которых днем было лучше и не вспоминать, когда, несмотря на всю зыбкость положения, то и дело вспыхивал смех.
Смешил всех обычно неунывающий чернявый политрук Романенко, и они, цыкая и предупреждая друг друга, кивая на темные окна и зажимая рты, смеялись до слез, как смеются дети. Больше всех при этом сердился сам Романенко: «Що вы лыбитесь — я же ничего такого не сказав?» — и этим только подливал масла в огонь.
И странное дело: жизнь на грани смерти не тяготила Марту. Наоборот, она выпрямилась за этот месяц. В глазах появился прежний блеск, улыбка все чаще озаряла ее похудевшее лицо. Отрешенность, апатия прошли — нужно было все время держать себя в руках, быть начеку.