Раньше мне никогда не приходилось красть. Даже моя китайская няня, водившая меня в мои пять лет в тянь-цзиньские бардаки, — и та считала воровство самым смертным грехом. Теперь, по прошествии четверти века, я могу чистосердечно признаться, что, несмотря на полученное воспитание, мне доводилось участвовать и в кражах, и в грабежах, особенно в тот период, когда я был писарем в стрелковой роте.
Собственно говоря, и по закону двора, у чужих также красть не возбранялось. Это было мне с детства известно. Например, в школе можно было красть все, что хочешь. И если бы не наш директор, Михаил Петрович Хухалов, который жил в школьном дворе и ходил не расставаясь с холодным оружием, пролетарская окраина растащила бы школу «по винтику, по кирпичику», как пелось тогда в популярной песне «Кирпичики».
Способствовали воровству и наши шефы с завода «Москабель», снабжавшие школу старым оборудованием и инструментом для занятий по труду и поставлявшие в школьную столовку алюминиевую посуду.
Казенное оборудование на социалистическом предприятии всегда находится под угрозой хищения. Похищенная соцсобственность на первом этапе коммунизма, как правило, шла членам коллектива на пропой. Поэтому для обеспечения общественного контроля и в помощь милиции на получаемом нами заводском инструменте был выдавлен глубокий штамп «украдено с „Москабеля“».
Разумеется, эта информация предназначалась для взрослых строителей социалистического общества. Дети не понимали воспитательного значения этих слов и воспринимали их буквально: раз все равно ворованное, значит, и нам не грех утащить! И тащили, несмотря на хухаловский кинжал.
Впрочем, во дворе я мог считаться «своим» и без воровства. От меня требовалось лишь не «лягавить». На фронте совсем другое. На фронте я был солдат, а у солдата, как я уже подчеркивал, должна была быть солдатская совесть.
Однажды, я, правда, чуть было не «слягавил» по милости своего друга детства и защитника Карла Маркса. Служил я тогда писарем в саперной роте, и оперуполномоченный особого отдела Скопцов сыграл на моей преданности пролетарскому интернационализму с целью получить «лягавую» информацию о мародерстве в нашей роте.
Выпивая как-то со своим закадычным другом, командиром роты Семыкиным, он услышал из уст последнего слова, прозвучавшие для него, как вызов: «Мои люди, — сказал Семыкин, — меня никогда не продадут!» Затем они поспорили по этому поводу на пол-литра. Как всегда, на меня выпал жребий стать орудием в руках особиста. О том, как я повел себя в этой ситуации, я еще расскажу, ибо, как известно, любую историю, в которой замешан особист, в два слова не уложишь. А пока вернусь к своим разочарованиям.
Прежде всего я разочаровался в своих дружках Ваське и Сашке. Мы, трое придурков из запасного полка, сговорились держаться вместе. Вместе пошли в одну роту, выдав себя за «курских». А получилось, что оба отвернулись от меня в беде, когда у меня украли очки. Из-за этого, еще числясь в ротных списках, я выбыл из строя. У Васьки в отделении стало не хватать одного бойца, и он зашипел на меня, как змей: «Из-за тебя мое отделение на первое место не может выйти! Знал бы, что ты такая б…дь, никогда бы с тобой не связался!»
Сашка ему вторил более интеллигентно:
— Ты нас-таки подвел. И зачем я тебя притащил на свою ж… Теперь взвод не сможет выйти на первое место!
Дружки заделались типичными службистами-хохлами, и обращаться к ним я должен был только официально: «товарищ старшина» или «товарищ сержант».
Во дворе каждого, кто бросал друга в беде, сразу причисляли к «лягавым», а Сашка, пока я был в роте, вместо того, чтобы защищать меня перед начальством, сам еще на меня наступал. Самым железным аргументом было у него: «дружба — дружбой, а служба — службой». Однако впоследствии ему самому пришлось обратиться ко мне во время боев за Севастополь. Тогда я был уже в саперной роте и в трофейных очках, бежал на передовую с очень срочным донесением к полковому инженеру. Сашка окликнул меня, попросил воды — он лежал раненый в бедро. Санитары сделали ему перевязку и должны были за ним вернуться. Повторяю — донесение мое было очень срочным, но я не мог ответить ему: «дружба — дружбой, а служба — службой». Воды у меня не было, а до ближайшего колодца пришлось бежать километра три. Колодец оказался весь вычерпан. Пришлось спускаться вниз, на самое дно, на веревке… В общем, когда я вернулся с котелком воды, он меня даже не узнал, был в бреду. И тогда, к своему удивлению, я узнал, что Сашка мне вроде бы приходится своим, несмотря на то, что он выдавал себя за хохла, он ни с того ни с сего начал бредить на идиш (у нас в доме идиш был секретным языком, который тетя употребляла в конспиративных целях, когда хотела скрыть что-то от меня или от няни). Единственную фразу, которую я понял из Сашкиного бреда, была: «гейт ир ин дер эрд мит айре мициес» (что на солдатском жаргоне означало — а пошли вы все на х… с вашими добрыми намерениями). До сих пор не могу понять, кому он адресовал эти слова, почти испуская дыхание.