— И ещё масло загубили! Чого ж воны макитры колотят?
На самой колее опять краснели черепки разбитой посуды.
Опанасенко потянул вожжи, кони пошли медленнее.
— Уж не того ли дядька макитры, что от нас с жинкой на повозке в кукурузу втикал?
— А может, тех очумелых, что нас обогнали? — высказал догадку Федьков.
— Ни. Зачем военному человеку макитры тягать?
— Опанасенко! — вдруг окликнул Гурьев. — Карабин ваш где?
— Где же ему быть? На возу.
— Что-то не вижу. А ну, достаньте!
Лицо старшего лейтенанта было озабоченным и строгим. Прихватывая вожжи левой рукой, Опанасенко вытащил откуда-то из-под себя карабин с заботливо обмотанным тряпицей затвором.
— Ох, уж эти мне обозники! — с укором проговорил Гурьев и приказал: — Федьков, возьми карабин. Да тряпку с затвора сними!
— Слушаюсь!
Гурьев настороженно посматривал вокруг. Пустынные поля, безлюдная дорога, ясное небо. Странные встречи, странные следы…
Впереди показался высокий журавль колодца. Он торчал над равниной, как предостерегающе поднятый к сухому небу костлявый палец.
* * *Это был обычный колодец, каких много в румынской степи: высокий, посеревший от дождей и ветров, потрескавшийся журавль, колода с позеленевшим дном, невесть когда и кем сложенная из серого камня, сухая земля, вытоптанная, засыпанная овечьими орешками, и непременный сосед каждого такого колодца — громадный деревянный крест с тремя маленькими крестиками на макушке и перекладине. А на кресте под грубо вырезанным распятием — наверно, топором орудовал сельский художник — остатки давно истрепанного степными ветрами венка — дара какой-нибудь богомольной крестьянки: выцветшие ленточки, рыжие стебли, уже без цветов и листьев. О чем молилась та, которая повесила венок на этот крест? О том, чтобы вернулся с войны сын, пропавший без вести? Об урожае? Или об утолении какой-либо другой печали — мало ли скорбей могло выпасть на долю труженицы? Бесконечно грустными показались Гурьеву эти жалкие полинявшие ленточки и сухие стебли неизвестных, давно облетевших цветов возле потрескавшихся, источенных червями ног деревянного Иисуса… Сколько материнского горя на свете, сколько горя, принесенного войной… Когда настанет конец ему? Воевать за это надо, воевать. И многим матерям ещё придется оплакивать своих сыновей, отдавших жизнь за то, чтобы никогда не плакали матери на земле…
— Напувать будем. — Опанасенко стал разнуздывать лошадей. Гурьев присел на край колоды, вытащил карту, прикинул:
— До Мэркулешти — села, через которое нам ехать, если напрямик, — километров восемь. А по любой из двух дорог — дальше…
От колодца расходились два проселка. По следам можно было определить, что только изредка здесь проезжают крестьянские повозки да пастухи прогоняют отары овец.
Шумно дыша, раздувая ноздри, кони совали морды в сухую колоду.
— Зараз, зараз! Прохолоньте трохи! — говорил своим любимцам Трофим Сидорович, помогая Федькову тащить наверх тяжелую деревянную бадью.
Гурьеву захотелось пить. Полная воды бадья, чуть тронутая прозеленью от постоянной влажности, уже стояла на краю колодца. Вода ещё колыхалась в ней, переплескивая через край, и было слышно, как внизу, в темной прохладной глубине, звучно ударяются капли.
С наслаждением Гурьев припал губами к краю бадьи. После него к бадье приложился Опанасенко.
— Эх, добра водичка, аж зубы ломит, — крякнул он оторвавшись. Наклонил бадью. Кони жадно прильнули к воде, с шумом разлившейся по колоде. Ласково похлопывая их по шеям, Опанасенко приговаривал:
— Напувайтесь, напувайтесь, мои гарны, ще не близко…
Пока лошади пили, все трое закурили, присев рядышком на край колоды.
Солнце пекло уже не так яростно, как в полдень. Необычайная, непривычная для солдатского уха тишина властвовала окрест. Где-то в траве лениво позванивали кузнечики. На чистом небе виднелось неподвижное одинокое круглое облачко, похожее на белого барашка, лежащего на голубом лугу. Вблизи колодца, с обеих сторон дороги, стеной стояла высокая, густая, давно созревшая пшеница.
Всё кругом дышало мирным покоем. Но сердце Гурьева пощипывала тревога.
Доехать бы поскорее до Мэркулешти, а там через горы на шоссе выбираться. Не хочется в селе на ночевку задерживаться…
— Товарищ старший лейтенант, идет какой-то!
Придерживая одной рукой карабин, Федьков привстал, вытягивая шею и всматриваясь в гущу хлебов.
— Эй, домнуле! — призывно махнул он рукой. Меж колосьями мелькнуло испуганное лицо.
Показался бледный небритый человек лет тридцати, тощий, в измятой шляпе, в потертом и запыленном, но когда-то щегольском костюме, с небольшим чемоданчиком в одной руке и палкой с массивным набалдашником в другой. Всем обличьем своим он напоминал назойливых господ, пристававших к Гурьеву с коммерческими предложениями в городке. Незнакомец, видимо, набравшись смелости, подошел поближе, раскланялся: