Выбрать главу

Несколько черноволосых ребячьих голов с выпученными в изумлении глазами показалось над плетнем. Но как только повозка поравнялась с ними, головы мгновенно исчезли.

«Неужели боятся нас?» Гурьеву очень захотелось сейчас же ехать дальше. Не найдут ли они проводника?

— Трэкытоаря[10] — страда[11] есте. Бун! — С готовностью ответил на вопрос Гурьева Матей.

— Бун-то бун, да кони пристали, товарищ старший лейтенант, — возразил Опанасенко. И Гурьев, поразмыслив, решил всё же остановиться на ночлег.

Опанасенко круто завернул лошадей к указанным Матеем плетеным воротам. Федьков недовольно поморщился: двор бедноватый! Заехать бы к какому-нибудь богатею да заставить его развернуться! Пусть потрясется за свои сундуки. Ха! Федькову на них наплевать. Но пускай толстопузый страшится, привыкает: когда-нибудь свои раскулачат.

Соскочив с повозки, Матей широко распахнул заскрипевшие ворота.

Навстречу шел старик с непокрытой серебряной головой. На темном сухом лице, издавна прокаленном солнцем, резко выделялись большие, чуть обвисшие, седые усы, окаймлявшие крутой, в мелких морщинках, подбородок. Сквозь распахнутый ворот холстинной рубахи темнела загорелая грудь.

Старик смотрел на приехавших настороженно, губы его были тесно сжаты, видно, он ещё не знал: огорчаться или радоваться…

Подошедший к старику Матей быстро заговорил, улыбаясь и показывая на русских. Старик согласно кивал головой. Вдруг его лицо стало строгим, даже торжественным, в глазах сверкнул вдохновенный огонек. Он вскинул голову — серебряные усы горделиво взметнулись — и резким движением поднял вровень с головой крепко стиснутый кулак:

— Трайасса[12] Сталин! Трайасса армата рошие!

Навстречу поданной ему руке советского офицера протянул суховатую коричневую ладонь, радушно улыбнулся:

— Здравствуй, товарищ! Ден добры! — и с достоинством отрекомендовался: — Илие Сырбу.

Из хлева выглянула маленькая, сухонькая старушка в черном, наглухо повязанном платке, в полинялом платье из крашеного домашнего холста. Худые ступни её были темны от пыли и загара. В руке она несла тяжелый деревянный подойник.

Увидев во дворе чужих, старушка остолбенела. Веревочная ручка подойника чуть не выскользнула из дрогнувших пальцев, губы испуганно задрожали. Она мелко-мелко закрестилась и засеменила к хате. Илие, поглядев ей вслед, недовольно хмыкнул в усы.

— Нас испугалась? — спросил слегка обескураженный Гурьев Матея.

— Да, — смущенно ответил тот, — мама Дидина…

Тем временем Дидина вынырнула из двери хаты и, далеко огибая приезжих и их повозку, юркнула в хлев. Вскоре оттуда послышался её встревоженный голос: она звала не то Матея, не то Илие.

— Злякалась! — Опанасенко был недоволен: — Ну её! Яка нервна…

— Эх, а все же надо бы не сюда, а к буржую какому заехать. То было бы дело, — сказал Федьков.

— И здесь сойдет, — ответил Гурьев. — Тебе бы всё у княгинь ночевать…

Опанасенко и Федьков остались на дворе устраивать лошадей, а Гурьев, сопровождаемый Матеем, вошел в хату.

Сквозь маленькие окошки с аккуратно пригнанными друг к другу и тщательно обмазанными стеклышками мягкий свет вечернего солнца проникал в хату, ложась на тщательно выбеленных стенах чуть заметными розоватыми квадратами. В этом неярком свете, всегда немного печальном, может быть, потому, что это последний свет уходящего дня, особенно бросалось в глаза, как беден дом. Всё в нём, на что ни посмотри, было деревянным, глиняным или соломенным. Почти не имелось покупных вещей, за исключением, разве, крохотной стеклянной лампочки-моргалика да пары больших бумажных лубочных картин, засиженных мухами. Как уже успел приметить Гурьев, такие картины в Румынии можно найти везде и всюду: в домах, бодегах, парикмахерских, лавочках. Одна из картин изображала в мельчайших подробностях кухню в доме какого-то процветающего семейства: на величественной, как пьедестал, плите стояли многочисленные кастрюли, жарился огромный гусь; кухонный стол заполняли разнообразные яства и пития; на полу резвился упитанный кудрявый младенец, обложенный игрушками, а возле плиты хлопотала улыбающаяся красавица, разодетая, как модель из модного журнала, в изящном фартучке и с локонами, закрученными по всем правилам парикмахерского искусства. А в окно с улицы, слащаво улыбаясь, заглядывал элегантный молодой мужчина с усиками, вероятно, счастливый супруг этой красавицы.

Как не походило изображенное на этой грошовой картинке на то, что можно было увидеть в хате! Некрашеные скамьи, ничем не покрытый стол, глиняные миски на полочке, украшенной бордюром, вырезанным из старой газеты, невесть как попавшей в хату; высокая деревянная кровать, застеленная пестрой дерюжкой; тщательно обмазанный глиной пол — всё свидетельствовало, как бедны старик Илие и его семья. В переднем углу, под пестро расшитыми полотенцами, похожими на украинские рушники, висело несколько почерневших от времени икон. Из-за них торчали веточки засохшей вербы. И всё-таки, несмотря на чрезвычайную скудость убранства, хата радовала глаз: всё здесь было чисто, аккуратно, стояло на своем месте. Чувствовалось, живут здесь люди бодрые, трудолюбивые, которые не опускают рук, как бы тяжела ни была их жизнь.