— Я вижу — с вами бесполезно разговаривать! — отчеканила она, хотя, чувствовалось по голосу, ей хотелось плакать. — Есть у вас старший?
Федьков несколько смутился: «Чудно — гордая какая!»
— Старший спит ещё. Обождите на скамейке у ворот, — сказал он строго официальным голосом. — Здесь посторонним находиться не положено!
Ничего не ответив, она медленно вышла за ворота. Федьков смотрел вслед: «Уйдет или нет?»
Из сарая выглянул Опанасенко.
— С кем балакал?
— Да тут одна фрау старшего спрашивает. Русская, говорит.
— Наша дивчина?
— Какая там дивчина! С пополнением.
— А видкиля она?
— Кажись — полтавская. До Берлина не доехала, раздумала. Теперь обратно захотела.
— Да де же вона?
— Я ей за воротами велел ждать, пока старший лейтенант выйдет…
С необычной для него резвостью Опанасенко выбежал за калитку. На скамье, спиной к нему, сидела женщина, низко склонившись к ребенку, которого держала на коленях. Ещё не видя её лица, Опанасенко во всех очертаниях фигуры почувствовал знакомое, родное…
«Яринко, дочка!» — хотел крикнуть он, но в этот миг женщина, заслышав его шаги, обернулась, и Опанасенко увидел незнакомое лицо. Слова застряли у него в горле…
— Вы старший? — спросила она.
— Ни! — улыбнулся Опанасенко. — Я старый, да не старший. Но я вас проведу до нашего старшего лейтенанта, як он проснется. А вы сами видкиля?
— Оттуда, — улыбнулась женщина, легким поворотом головы показывая в сторону гор, зеленой стеной стоявших над Мэркулешти. Её сразу расположил к себе этот пожилой усатый солдат с добрыми глазами и мягким украинским говором. Не то, что тот, на дворе… ершистый.
Через две-три минуты она, покачивая на коленях ребенка, уже как со своим беседовала с Опанасенко, присевшим на скамью рядом. Зовут её Наташей, она действительно его землячка, полтавская, но из другого района. Училась в Москве.
— В сорок первом году приехала домой на каникулы, а через два дня — война! — охотно рассказывала Наташа; радостно было ей на чужбине поведать о себе родному советскому человеку. — Что делать? В институт возвращаться или дома оставаться? Заболела как на грех. И поездов на Москву уже нет… Так и осталась. Пришли немцы…
— Вот це — погано дило, — сочувственно вздохнул Опанасенко.
— Как ни пряталась, а всё же забрали и меня вместе с другими девчатами.
— До Неметчины?
— Нет. В прачечный отряд отправили. Извелись мы: товарищи, подружки наши с фашистами воюют, а мы этим гадам обязаны белье стирать… Убежим! А как убежишь? Один раз заставили нас красноармейские гимнастерки стирать — пулями продырявленные, в крови. С пленных или с убитых содранные. Немцы — они ведь экономные. Никакой тряпке пропасть не дадут. Взяла я одну такую гимнастерку, вся душа во мне перевернулась: не могу больше на фашистов работать! Говорю девчатам: «Сегодня же ночью бежим!» Побежали… Мимо охраны удалось проскочить, а тут сразу тревога, погоня — я всех своих порастеряла. Одна осталась. Переждала в кустах до рассвета, а как заря показалась, — пошла прямо лесом туда, где солнышко всходит. Хотела пробраться к своим, через франт. Шла от деревни к деревне. Помогали добрые люди. А уже возле самой передовой в селе заночевала и попалась. Донес полицаям кто-то про постороннюю. Отправили меня в особый лагерь, для беглых. Там рядом со мной в бараке женщина одна оказалась: муж партизан, вот её и забрали. Уже в лагере, в эту зиму, родила она — вот его, Ванюшку, — Наташа глазами показала на тихо посапывающий сверток на своих коленях.
— А потом немцы отступать стали и нас погнали. Ох, и погибло наших на дорогах… — Наташа замолчала, словно перед нею встали страшные видения пережитого.
Трофим Сидорович, сурово сдвинув брови, молча вытащил кисет, скрутил цыгарку, закурил. Табачный дым, казалось, помогал ему заглушить душевную боль. Может, и его Яринку вот так же гонят гитлеровцы по чужедальним дорогам из лагеря в лагерь? А может, загубили уже? Ведь гордая его дочка, непокорная…
— Ванюшки этого мать, — продолжала Наташа, — заболела после родов. Едва брела. Мы её под руки вели, а Ванюшку по очереди тащили. Совсем она ослабла: после привала и подняться не смогла. Похоронили её возле дороги. Эсэсовец-конвоир и зарыть как следует не дал, кричал все: «Шнель, шнель!» Погнали нас дальше. Я покрепче других оказалась, так и тащила Ванюшку. Он ко мне привыкать стал: тянулся сразу, как увидит… Всю весну нас на запад пешком по Украине гнали.
— Грязища страшенная была тогда, — заметил Опанасенко, — трудно наступать было.
— А нам каково приходилось? Ведь в чужую сторону угоняют… Да и с голоду всех валило. Известно, какое питание фашисты давали: умереть, может, и не умрешь, но и жив не останешься.