Гурьев уже слышал: есть такая дивизия, сформированная в Советском Союзе из добровольцев — солдат, сдавшихся в плен, и названная именем румынского народного героя.
— Давно в наступлении? — поинтересовался он.
— С двадцать третьего августа, когда Романия на немца оружие повернула. — Оказывается, сержант неплохо говорил по-русски: успел научиться в Советском Союзе.
Один из солдат в кузове машины то и дело привскакивал, хлопал товарищей по плечам, указывал рукой куда-то в сторону.
— Он из этих мест, — объяснил Гурьеву сержант.
— Сколько же времени вы родины не видали?
— С начала войны. Наш путь домой начался от Сталинграда. Там мы сдались в плен: за что было погибать? А потом к нам приехал Траян… О, это настоящий сын Романии! — Глаза сержанта блеснули восторгом. — Он много боролся за правду. Сражался в Испании. Его бросали в казематы, терзали. Два раза был приговорен к смерти. Он — коммунист, наш Траян. И он сказал нам: «Берите в руки оружие, которое дает вам Советский Союз, и помогите ему изгнать врагов из нашей милой Романии». Траян всех зажег! Вот… — Сержант достал аккуратно сложенную газету и развернул её: — Здесь — товарищ Траян. А это — мы.
На первой странице газеты, издававшейся для военнопленных румын, был напечатан большой фотоснимок: седовласый человек с резко очерченным волевым лицом что-то говорит солдатам в форме дивизии «Тудор Владимиреску».
Сержант показал на фотоснимок:
— Траян провожает нас на фронт. Слева — я! — Он бережно свернул газету.
С удовольствием смотрел Гурьев на своих спутников: бодрые, боевые. Как поверить, что они из тех, что сдавались под Сталинградом?
Солдаты в машине весело переговаривались. Гурьев с трудом улавливал отдельные слова: румынского языка он изучить как следует не успел, хотя и пытался сделать это в госпитале. Но и так нетрудно догадаться, чему сейчас радуются солдаты. Наверное, беловато-золотистым кукурузным полям, пыльно-зеленым виноградникам, этой залитой солнцем степи, тянущейся до горизонта… Ветер родины овевает их лица. Они вернулись к ней не как вояки из бесславного похода, а как освободители…
Справа, над степью, проглянули в голубоватой дымке горы. Черноусый сержант, улыбаясь, показал на них Гурьеву:
— Трансильвания! Мой дом!
Машина выехала на широкую асфальтовую дорогу. Ветер сильнее забил в лицо. Замелькали мимо беленые дома и ограды встречных деревень, оранжевые бензиновые колонки, взорванные, с вздыбленными фермами, мосты через мутные пенистые речки — машина летела в обход, погромыхивая колесами по временным дощатым настилам. Промелькнул о бок дороги брошенный немцами аэродром — бетонные взлетные дорожки, полуразобранный самолет, железные бочки, валяющиеся на траве; показалась и через секунду осталась позади каруца[1] с соломой, влекомая медлительными волами.
Вот машина останавливается, шофер выскакивает из кабины, спешит в сторону от дороги, к винограднику. За ним, прыгая из кузова, бегут остальные. Наспех срывают плотные, тяжелые кисти, покрытые налетом придорожной пыли, и, наполнив ими пилотки, торопятся обратно, роняя на ходу переспелые виноградины.
«— Наш… — смеется сержант, остановившись рядом с Гурьевым на краю дороги. — Три года не видал! Думал, вкус забуду…
А мимо бредут группами и в одиночку румыны в армейском обмундировании. Мундиры расстегнуты, на многих вместо форменных шапок — крестьянские соломенные шляпы, постолы вместо ботинок — верно, променяли на еду по дороге. Нет, не смог бы Гурьев раньше так спокойно смотреть на эти желтоватые мундиры… Правда, дом его цел, родные невредимы. Но разве и у него не отняла война многого? Оторвала от любимого дела, разлучила с Леной. Четвертый год он идет по фронтовым дорогам, и — надо твердо смотреть в глаза судьбе — кто знает — суждено ли ему вернуться? Однако вот в этих людях, устало бредущих по шоссе и приветливо кивающих ему, он не видит врагов. Нет, только радуется за них: по домам пошли!
Отходчив русский человек!
Вперемежку с солдатами идут крестьяне. Многие босиком, армяки домотканного сукна перекинуты через плечи, на спинах — тощие котомки.
Один из них, с черными щеками, давно небритыми, в рыжем армяке, в овчинной, колпаком, шапке и побелевших от дорожной пыли постолах, с пустым мешком за плечами, останавливается, подходит к сержанту и о чём-то робко просит, а когда тот утвердительно кивает головой, — садится на обочине, подальше от русского офицера. Сняв с плеч мешок, осторожно выбирает из него на ладонь какие-то желтые комочки и ест. Сержант, ловко выплевывая виноградные косточки, о чем-то спрашивает его.