Несчастная измученная женщина, инстинктивно стремящаяся к тому, чтобы все было хорошо, колеблется. Возможно, ее тревожат опасения, как бы на Дрейфуса не было совершено покушение?
О нет! Ибо она обращается также к Анатолю Франсу с просьбой, чтобы тот в своей речи отметил заслуги Золя только как литератора и романиста! Франс отвечает, что он должен говорить об авторе письма «Я обвиняю!..» и что он не сможет этого сделать с бесстрастным спокойствием.
Сказать, что вдова Золя стыдилась письма «Я обвиняю!..», было бы преувеличением, но она ненавидела скандалы, которые внушали ей какой-то панический, непреодолимый ужас. Г-жа Золя посылает Франсу следующую телеграмму:
«Рассчитывая на ваш такт (sic), предоставляю вам свободу действий и полагаюсь на вас».
Разумеется, Франс воспринимает это как сковывающее его условие. «При сложившихся обстоятельствах я не могу произнести речь у могилы Золя». Испугавшись, она вновь обращается к Дрейфусу. О, это все та же честная женщина, которая, думая о Жанне и детях своего мужа, терзается, не зная, чему подчиниться: тому, что подсказывает ей собственное сердце, или законам ханжеской морали, классическому изречению буржуазии «так не делается»; это все та же честная женщина, из груди которой через несколько лет исторгнется крик любви к «его» детям: «Четверг — священный и благословенный для меня день; я с утра до вечера провожу его вместе с ними; это их свободный день, и они благородно посвящают его мне…»
Дрейфус советует ей предоставить Франсу полную свободу. Она остается одна возле умершего. Г-жа Золя возвысилась, пережив эту личную трагедию, подобно тому как она возвысилась, пережив семейную трагедию. Она просит сообщить Франсу, что он может говорить то, что пожелает, и Дрейфусу, что она возвращает ему слово, которое он ей дал, обещав, что не будет присутствовать на похоронах.
Друзья бодрствуют у тела писателя, Золя похож на свою восковую фигуру из музея Гревен. В квартире холодно. Друзья закутываются в одеяла, подкладывают к нотам кувшины с горячей водой.
— Вы видели, — говорит печально г-жа Золя, — Пемпен и Фанфан уже больше не дерутся.
Собаки Золя спят у гроба своего хозяина. Кто-то прогоняет кошку, которая улеглась на покойнике.
Наступает утро 5 октября. Рота 28 линейного полка отдает почести. Слышится размеренный шум шагов огромной толпы. По мере того как похоронная процессия продвигается от Брюссельской улицы по направлению к Монмартрскому кладбищу, на тротуарах становится все больше и больше народа. Вскоре здесь соберется около пятидесяти тысяч человек. В ответ на ряд оскорбительных выкриков раздаются приглушенные аплодисменты.
Процессия проходит через площадь Клиши. Канат, за которым теснится толпа, держат Галеви, Абель Эрман, Шарпантье, Фаскель, Мирбо, Дюре и Бреа, секретарь биржи труда.
На кладбище, рядом с выкопанной могилой, установлена невзрачная, задрапированная черной и серебристой материей трибуна, на которую поднимаются поочередно три оратора. Перед собравшимися, одетыми в черное, стоящими неподвижно, с непокрытой головой, выступают министр народного образования Шомье, президент Общества литераторов Абель Эрман и Анатоль Франс. Абель Эрман говорит:
«Он любил толпу, которая подобна стихии. Толпа всегда присутствует в его произведениях; даже когда она не находится на переднем плане, читатель все равно чувствует ее незримое присутствие. Толпа была зачастую его единственным персонажем, и всегда — персонажем, которому он отдавал предпочтение».
Толпа слушает. Временами проносится слабый гул голосов.
«Он никогда не льстил толпе: случалось, что он вел себя по отношению к ней вызывающе-дерзко. Он бесстрашно мерялся с ней силами, и не только из-за его книг раздавались в его адрес крики негодования и угроз».
Эти с трудом сдерживаемые крики, кажется, готовы вырваться наружу из недр преисполненного жалкого величия кладбища с его причудливыми склепами, этого одного из самых ужасных садов, которые даруют Лазарю цивилизации Запада.
«Над этими толпами витает какая-то необъяснимая скорбь, какая-то безмерная печаль; создается впечатление, что от множества людей исходит дыхание ужаса и сожаления».
Анатоль Франс, никогда не щадивший Золя-писателя, который был столь чужд ему, сказал теперь со всей страстью то, что хотел сказать, и в свою очередь достиг величия, которым будет отмечен закат его жизни и которое недооценивается ныне теми, кто признает в нем лишь очаровательные качества маленького мэтра.