Выбрать главу

«В лесу под Виттштоком нас окружили колючей проволокой, 20 000 оставшихся мужчин и женщин. Пять дней не давали нам есть ни грамма. Вообще-то позволено нам было подыхать. Эсэсманы объявили: „Делайте, что хотите…“ Кора деревьев была обглодана людьми на высоте 40–50 сантиметров так высоко, как мог достичь зубами кончающийся человек. Некоторые теряли разум в болезненных пароксизмах голода… Ужас неотвратимый… Смерть нарастала медленно: мощная, осовелая, ленивая…» — так вспоминает об этом «марше» Алекс Кулисевич в своем комментарии к стихотворению «Агония».

Первого мая 1945 года советские танки перерезали дорогу Ораниенбург — Шверин. И освободили тех, кто еще был жив. Алекса Кулисевича в их числе.

Состояние его было тяжелым. Он лежал в госпитале, и врачи не могли поручиться за его жизнь. Они делали для этого все, что было в их силах, внушая ему, что спасение зависит от него самого: отрешиться от того, что пережито, не думать, не вспоминать — в этом его спасение.

Как будто это было возможно — не вспоминать!

Ему действительно было очень плохо в ту пору, Алексу. Смерть действительно кружила над ним. И, явственно ощущая это, он думал прежде всего о том, что должен любою ценою оставить здесь на земле свое и чужое — доверенное ему…

Они приходили к нему в лагере, его товарищи по судьбе: чехи, поляки, немцы — узники, как и он. Спрашивали: «Алекс, найдешь для меня местечко в своем архиве?» Слух о его необычной памяти «ходил» по лагерю.

Обреченцы! Смертники! Точно знавшие, что не сегодня-завтра конец, они хотели оставить след по себе. И несли ему, Алексу, единственное, чем владели еще: слово. Песню.

«Имеешь местечко в своем архиве?!»

Мог ли он им отказать?! «Диктуй», — говорил Алекс. И закрывал глаза. И заставлял себя видеть бумагу. Лист хорошей белой писчей бумаги. И «наносил» на этот лист то, что они диктовали ему. «Наносил» по-польски, на каком языке бы ни диктовали. Пусть неточно, пусть приблизительно, но по-польски легче было запомнить. А потом «отрабатывал» перевод, вышептывая себе эти строки, до тех пор, пока все услышанное не входило прочно в память…

Вот теперь они и теснились в его памяти, эти строки и строфы, которые он не смел унести с собой. Оживали в бредовых видениях, лишали сна.

…Эльжуня — маленькая узница Майданека. Алекс никогда не видел ее. Но она появлялась теперь у его постели, напевала ему тихонько:

Була соби раз Эльжуня, Умирала сама. Бо ей ойцец в Освенцими, На Майданке мама…

Она пела это на мотив известной детям всех наций песни о сером козлике, и голосок ее грустно звенел у него в ушах.

Эти строки, кое-как нацарапанные на грязном клочке бумаги, подруги Эльжуни нашли в кармане ее полосатого узничного платья. Разобрать удалось лишь эту строфу — остальное было залито кровью.

Алексу рассказал об этом узник — поляк, которого транспортом привезли из Майданека. «Запомни, Алекс!»

Мог он унести с собой это?!

А «Хорал из ада» — песня его друга Леонарда, молодого поэта и журналиста. Леонард работал санитаром, в лагерной больнице — ревире. Многие были ему обязаны жизнью.

На глазах Леонарда врачи-эсэсовцы проводили эксперименты на узниках. На советских военнопленных прежде других. Вызывали тяжелое заражение крови, зашивая в открытые раны и сделанные специально глубокие надрезы плесневелые тряпки, навоз. Отрабатывали дозы быстро отравляющих газов. Вызывали ожоги с помощью боевых газов — иприта в том числе… Проверяли действие различных медикаментов.

«Слушайте наш хорал! Слушайте наш хорал со дна ада! — так писал Леонард. — Пусть хорал звучит в ушах наших палачей…»

И рефрен: «Здесь гибнут люди, гибнут люди!»

Мелодию должен был подобрать Алекс. Леонард верил, что мир услышит когда-нибудь это. Услышит и содрогнется.

Алекс запомнил слова и подобрал мелодию. И не раз исполнял хорал этот в блоках, перед узниками. Но самому Леонарду не довелось услышать его. Он слишком многое знал. Эсэсманы заставили его повеситься.

Это вообще практиковалось в лагере — неугодному узнику отдавался приказ — повеситься.

Мы не знаем, как это произошло с Леонардом. Но знаем, как происходило с другими. Об этом рассказывал на процессе бывший блокфюрер лагеря Заксенхаузен Вильгельм Шуберт — один из самых изощренных лагерных палачей: «…Да, я приказал одному польскому заключенному повеситься. Для чего я дал ему веревку, молоток и гвоздь, запер его в маленькой каморке и сказал ему, что буду мучить его самым ужасным образом, если он не повесится… Повесился! В течение получаса…»