Выбрать главу

Есть в нем такие строки:

Коверкотовый плащ, Ноги, изможденные голодом. И усмешка, из которой смотрит война Лоскутами линялых слез. Таков — я. Каторжник. Герой концентрационных лагерей. Некий кандидат На некоего пана Великомученика. ……………………………………………… Взгромоздиться, быть может, Над триумфом охваченной улицей, Чтобы говорить и говорить о себе. О жизни моей загубленной, О том, что гроза сожрала мои легкие, Что кулак учил меня памяти…      Нет! Засесть за стол, разрезать буханку свежего хлеба. Намазать маслом, медом. С дороги приласкать жену. Перекреститься и — начать сначала?      Нет! Когда вернусь и ежели вернусь, я не пойду домой. Прежде измученные руки мои заплатят, наконец, за все…

В этом — кредо «малого Алекса из блока 8», так его знали в лагере, клятва перед лицом будущего.

Одержимый боязнью забвенья того, что произошло с человечеством в середине двадцатого века, чему сам был свидетелем и жертвой, свято веря, что память — это гарантия, он хранит эту память.

И, как последний штрих — строки из письма Алекса: «…Однако я становлюсь все слабее. А наихудшее то, что глохну. Перехожу на ту сторону реки, где замолкнет каждая птица, каждый шелест. Стараюсь не мыслить об этом. Отречение, отчаяние были бы капитуляцией. Я должен бороться тем, что у меня осталось…»

Вот почти и все об Алексе Кулисевиче,

А теперь об Алексее Сазонове. О нем действительно известно только то, что узнал и запомнил Алекс. А узнать ему удалось немногое. Обстановка не располагала к расспросам. Разговоры между узниками, особенно разных национальностей, карались жестоко в лагере.

В ту пору, когда они познакомились, было Алексею Сазонову, по словам Кулисевича, семнадцать лет. Поэтому Алекс думал, что в армию Сазонов пошел «охотником» — то есть добровольцем. Так он и сказал Алексею однажды. Но Алексей, услышав это, тотчас же замолчал. Насторожился, замкнулся. Больше разговоров об этом Алекс не поднимал.

До войны Сазонов жил как будто в городе Горьком или же неподалеку от Горького. Как будто учился там — это Кулисевичу не запомнилось. А вот то, что Сазонов пел в молодежном хоре, это запомнилось.

Запомнилось также, что мать Алексея была родом из Белоруссии. И что там, в Белоруссии, в деревне — названия деревни он не сказал — оставалась бабушка. В дошкольном детстве своем Алексей подолгу жил у нее.

Он рассказывал, что бабушка любила петь, знала множество песен: белорусских, украинских — и часто пела их маленькому Алеше, чем приохотила его к песне.

Еще рассказывал Алексей, что у бабушки перед домом росла какая-то необычная сирень — очень крупная, с тяжелыми лиловыми гроздьями. А рассказывая, повторял иногда, что ничего этого уже не осталось, наверное: ни сирени, ни дома. Что деревню немцы скорее всего сожгли, видно, довелось ему повидать немало этих сожженных деревень,

Кулисевича познакомил с Алексеем Сазоновым чех Ян Водичка. В лагере был он мастером «Шухфабрик» — обувной фабрики, где работал в то время Кулисевич, а в «цивили» — так называли они долагерную жизнь — заметным деятелем коммунистического движения, депутатом парламента от Коммунистической партии Чехословакии. Впрочем, и в лагере был товарищ Водичка не только мастером. «Был он грандиозным, — так говорит Алекс, — организатором продовольственной помощи погибавшим от голода советским военнопленным». И был еще одним из сохранителей лагерной песни, лагерной поэзии, причем эта обязанность была никак не менее опасной, чем первая.

Ян показал Кулисевичу Сазонова, сказал при этом:

— Оба вы — Алексы. Оба — молоды, ты немногим старше его. Оба любите петь. Твои песни, Алекс, знают в лагере. Его песен никто не знает. Но есть у него перед тобой одно преимущество: ты поешь и при этом веришь, что выйдешь отсюда. А этот русский знает, что ему отсюда не выйти. Что смерть ему лишь отсрочена. Знает. И все-таки поет…

Вот так они познакомились. И многое, о чем рассказано ранее, началось для Алекса с этой встречи — точнее, с песен Алексея Сазонова.

Ничего мы толком не знаем о военной судьбе Алексея. С Кулисевичем он об этом не разговаривал. Вопросы все отводил. Так что можем только предполагать…

Осень 41-го года. Из различных «шталагов», «офлагов», «дурхлагов» идут в Заксенхаузен зловещие транспорты. В них наши, захваченные врагом солдаты.

В Заксенхаузене команда шрейберов — писарей-узников регистрирует прибывших.