Есть в нем такие строки:
В этом — кредо «малого Алекса из блока 8», так его знали в лагере, клятва перед лицом будущего.
Одержимый боязнью забвенья того, что произошло с человечеством в середине двадцатого века, чему сам был свидетелем и жертвой, свято веря, что память — это гарантия, он хранит эту память.
И, как последний штрих — строки из письма Алекса: «…Однако я становлюсь все слабее. А наихудшее то, что глохну. Перехожу на ту сторону реки, где замолкнет каждая птица, каждый шелест. Стараюсь не мыслить об этом. Отречение, отчаяние были бы капитуляцией. Я должен бороться тем, что у меня осталось…»
Вот почти и все об Алексе Кулисевиче,
А теперь об Алексее Сазонове. О нем действительно известно только то, что узнал и запомнил Алекс. А узнать ему удалось немногое. Обстановка не располагала к расспросам. Разговоры между узниками, особенно разных национальностей, карались жестоко в лагере.
В ту пору, когда они познакомились, было Алексею Сазонову, по словам Кулисевича, семнадцать лет. Поэтому Алекс думал, что в армию Сазонов пошел «охотником» — то есть добровольцем. Так он и сказал Алексею однажды. Но Алексей, услышав это, тотчас же замолчал. Насторожился, замкнулся. Больше разговоров об этом Алекс не поднимал.
До войны Сазонов жил как будто в городе Горьком или же неподалеку от Горького. Как будто учился там — это Кулисевичу не запомнилось. А вот то, что Сазонов пел в молодежном хоре, это запомнилось.
Запомнилось также, что мать Алексея была родом из Белоруссии. И что там, в Белоруссии, в деревне — названия деревни он не сказал — оставалась бабушка. В дошкольном детстве своем Алексей подолгу жил у нее.
Он рассказывал, что бабушка любила петь, знала множество песен: белорусских, украинских — и часто пела их маленькому Алеше, чем приохотила его к песне.
Еще рассказывал Алексей, что у бабушки перед домом росла какая-то необычная сирень — очень крупная, с тяжелыми лиловыми гроздьями. А рассказывая, повторял иногда, что ничего этого уже не осталось, наверное: ни сирени, ни дома. Что деревню немцы скорее всего сожгли, видно, довелось ему повидать немало этих сожженных деревень,
Кулисевича познакомил с Алексеем Сазоновым чех Ян Водичка. В лагере был он мастером «Шухфабрик» — обувной фабрики, где работал в то время Кулисевич, а в «цивили» — так называли они долагерную жизнь — заметным деятелем коммунистического движения, депутатом парламента от Коммунистической партии Чехословакии. Впрочем, и в лагере был товарищ Водичка не только мастером. «Был он грандиозным, — так говорит Алекс, — организатором продовольственной помощи погибавшим от голода советским военнопленным». И был еще одним из сохранителей лагерной песни, лагерной поэзии, причем эта обязанность была никак не менее опасной, чем первая.
Ян показал Кулисевичу Сазонова, сказал при этом:
— Оба вы — Алексы. Оба — молоды, ты немногим старше его. Оба любите петь. Твои песни, Алекс, знают в лагере. Его песен никто не знает. Но есть у него перед тобой одно преимущество: ты поешь и при этом веришь, что выйдешь отсюда. А этот русский знает, что ему отсюда не выйти. Что смерть ему лишь отсрочена. Знает. И все-таки поет…
Вот так они познакомились. И многое, о чем рассказано ранее, началось для Алекса с этой встречи — точнее, с песен Алексея Сазонова.
Ничего мы толком не знаем о военной судьбе Алексея. С Кулисевичем он об этом не разговаривал. Вопросы все отводил. Так что можем только предполагать…
Осень 41-го года. Из различных «шталагов», «офлагов», «дурхлагов» идут в Заксенхаузен зловещие транспорты. В них наши, захваченные врагом солдаты.
В Заксенхаузене команда шрейберов — писарей-узников регистрирует прибывших.