Песня получилась не очень-то любовной. Помимо желания, против воли действительность врывалась в нее.
Разве это была любовная песня? Жалоба! Исповедь — так воспринимал ее Алекс. А песня разворачивалась от ночи к ночи:
Что-то очень наивное почудилось Алексу в этих словах, в интонации последней фразы.
— Да знал ты хоть одну Соню, скажи? — спросил он у Алексея.
— Ну, какое это имеет значение! — глуховато ответил тот. И признался: —Алеша, знаешь, это — как наваждение, ночами мне кажется иногда, я слышу, как трещат в огне кости моих убитых товарищей, Алеша, мне хочется, чтобы эта песня была и о них…
Нет, любовная песня явно не получалась!
Слова Алексей напевал по-русски, но, опасаясь, что Алексу понятно не все, а поэтому может он не запомнить, повторял ему: «Алеша! Не позабудь». И Алекс сразу же переводил для себя все на польский, чтобы легче было запомнить. Мне же приходится теперь снова переводить на русский этот текст. Поэтому слышится в нем шероховатость.
И вот последняя ночь. Только ни Алекс, ни Алексей не знали тогда еще, что эта их встреча окажется последней.
В ту ночь Водичка снова вызвал Алекса на работу, чтобы дать им возможность встретиться. И Алексей напевал Алексу строфы из новой песни. Напевал на какую-то украинскую мелодию, которую помнил с детства:
«Жаль, жаль моя плывет… — пел Алексей, видно, из глубин его памяти выплыло это украинское слово „жаль“ — синоним тоски. — Огонь черный ожидает меня…»
— Я слушал, и мне становилось страшно, — говорит Алекс. — Знал, что ничем не могу помочь ему — только запомнить — только запомнить! Ему так хотелось оставить по себе песню.
Он попросил Алексея петь помедленнее. Алексей пел медленно, так, что Алексу удалось запомнить его манеру. Его вокальную технику. И его самого. Он сидел на куче старой обуви, на сапогах, которые были содраны перед смертью с ног его погибших товарищей. Густой, непереносимый запах пота и крови поднимался от этих сапог.
Фабрика находилась недалеко от производственного двора — «промысловой площади», на которой расстреливали и сжигали потом узников. Дым от сгорающих тел проникал в бараки фабрики. В ту ночь он был особенна тяжелым и едким. Алекс ощущал это. Знал, что и Алексей ощущает.
Поначалу Алексей пел, словно жалуясь:
Строки песни рождались тут же, Алекс понимал это.
Алексей вдруг поднялся, неожиданно, резко, словно было ему больше невмоготу сидеть:
До этой строки он пел, как будто забывшись, думая лишь о том, что ожидает его. А тут словно осознал, от чьей руки погибает:
«Не знаю, но в ту минуту мне показалось, — говорит Алекс, — что я должен снять с него эту тяжесть неотомщенности. Переключить, возвратить мыслями к тому, что было единственным его утешением в эти дни. Думалось: так ему будет легче. Я знал, у нас мало времени. И все-таки сказал: „Алексей! А где же у тебя та великая любовь ко всем мелодиям мира, о которой ты говорил? Ты ведь сам говорил, что музыка — это как любовь. А поешь — ненависть“».
— Алеша! Не осуждай. Ты — не знаешь. — Больше он не сказал ничего.
Потом Алексей пел еще, пел медленно, повторяя строфы… Но был он не таким, как всегда, что-то угнетало его, Алекс заметил это. Когда пришло время расходиться, Алекс спросил его, какое название он даст песне.
— Название? — переспросил Алексей, видимо не очень-то понимая, о чем тот спрашивает.
— Как хочешь назвать песню? — повторил Алекс.
— Как назвать? — Алексей ответил не сразу. — Может быть… Гекатомба. — И, потрясенный точно найденным словом, воскликнул: — Алеша! Но это ведь действительно гекатомба! Гекатомба-41.— Видимо, он имел в виду не песню, не только песню, но в ту минуту Алекс не понял этого.