Выбрать главу

Жили, как в любом новом лагере, очень тесно. На сплошных нарах почти все было общее: ложки, спички, разговоры. Располагались по бригадам. Я попал в итээровскую бригаду, в ней числились еще и художники, фельдшер, бывший пока не у дел, замерщики и другие лица неопределенных занятий.

Было много венгров. После освобождения их страны перекочевали на Колыму самые разные люди — военные, один священник, малолетний Ноль, арестованный по ошибке вместо своего пятидесятилетнего дяди, хортистского полковника («Им потом неудобно было признать, что прошляпили — приписали шпионаж», — сказал Нодь однажды). Выделялся циркач Сатмари, низкорослый, невероятно широкоплечий и мускулистый, он у венгров был кем-то вроде старшего (свои лидеры имелись в каждой национальной группе), а официально — бригадир. Однажды Сатмари рассказал мне, как он очутился на Колыме:

— Ты знаешь циркус Саразани? (Конечно, я знал самый знаменитый в Европе цирк!) Ну вот, когда немцы уходили, они нас всех завербовали. Кто-то, наверно, продал, потому что советские разнюхали и взяли весь цирк. Нет больше Соросони-циркуш! — произнес он со скорбью по-венгерски. — Ты бы видел, какие номера мы ставили еще в Магадане на пересылке — мировой класс! Какая труппа! Теперь нас разогнали по всем лагерям Колымы! Моя жена тоже исчезла…

Был еще у нас из Венгрии молодой высокий фельдшер, которого я никогда не принял бы за еврея. Немецкая контрразведка поручала ему самые сложные задания в освобожденной Западной Украине, и он выполнял их, обычно среди венгров. Затем его привозили в тюремный госпиталь, где давали свидание с парализованным отцом. Он был хорошим сыном и надеялся, что, пока работает на немцев, они не умертвят старика. Получив теперь двадцать пять лет, он боялся, что отец, обретя свободу, об этом узнает и не вынесет горя.

Рядом со мной на верхних нарах лежал мой реечник Киш Лоци (венгры всегда пишут сперва фамилию, потом имя), бывший полицейский. Худощавому парню с приятным смуглым лицом осталось сидеть четыре года, а в условиях зачетов — даже меньше трех лет. О себе Лоци говорил очень неохотно, но однажды признался, что он из Южной Венгрии, служил там в уголовной полиции и с немцами никаких дел и связей не имел, его осудили за одну лишь принадлежность к полицейскому чину. Работал Лоци усердно и не опасался, что, отсидев свое, не будет выпущен за границу, как это случалось с его соотечественниками из Закарпатья, считавшимися уже советскими подданными.

Лоци дружил с приисковым художником Ремневым, который лежал по другую сторону от меня, в прошлом командиром РККА, потом власовским офицером. Родом из Пскова, сухощавый блондин с глубокими складками на энергичном лице и длинными, очень красивыми пальцами, Ремнев представлял собой тип славянина без малейшей примеси восточной крови. Вечерами они с Лоци подолгу разговаривали, при этом обычно Лоци менялся со мной местами на нарах.

К Ремневу часто приходили незнакомые мне люди, они торговали табаком и хлебом: художник работал в управлении и всегда имел на обмен сахар и масло, а при входе в лагерь нас пока редко обыскивали — не хватало надзирателей. Кроме менял бывали у моего соседа другие посетители: казах-заика, который убил из семейной мести своего шурина — милиционера; водитель Антон — лупоглазый носатый и широкоплечий гуцул со шрамом на щеке. Забравшись на нары, они разговаривали полушепотом. Я никогда не пытался подслушивать, но чувствовал, что Лоци все время этого остерегается — со стороны Ремнева была стена, кроме меня слышать было некому.

Вообще очень много чужих заходило в барак, так что ничего особенного я не замечал в поведении этого своеобразного клуба. Изредка, а позднее чуть не ежедневно, появлялся высокий старик. На вид ему было далеко за пятьдесят. Худой, с очень загорелым лицом, маленькими зоркими голубыми глазами и светлыми, сильно поседевшими волосами, он мне напоминал моряка. На длинном костлявом теле мешком висел рабочий пиджак, вокруг шеи обмотано, как шарф, полотенце. Ноги он слегка волочил, голову держал опущенной, но спина была прямая, как доска.