За мехцехом, на краю полигона лоточники набирали грунт из-под бульдозеров и промывали его в ледяной воде ручья. Кое-где горели небольшие костры. Когда поблизости не было надзирателей, зеки подбегали к ближайшему костру, разведенному для сушки металла, и грели опухшие посинелые руки. Я приблизился к одному такому костру, чтобы прикурить. Из лагеря в это время вышла штрафная бригада. В последнем ряду сильно хромал пожилой человек, которого поддерживал другой — молодой, долговязый. Как только эта пара чуть отстала, на нее наскочил бригадир Зинченко и, отвратительно ругаясь, принялся подгонять зеков, осыпая их ударами железной палки по затылку и спине. С особой яростью он избивал молодого.
— Снова попало Борису. Вчера только этот гад ему ноги перебил, — сказал кто-то рядом с сильным латышским акцентом.
Я поднял голову и увидел у костра высокую фигуру. На узком немолодом лице алело несколько искусственно расширенных шрамов[82]. Большой лоб, густые седые брови над проницательными глазами, длинные, гибкие кисти музыканта… Второй был ниже ростом, крепко сложен, молод, с невысоким, но широким лбом, немного скуластым, пятиугольным из-за острого подбородка лицом и очень спокойными карими глазами. Поражала его опрятная одежда: безупречно чистая лагерная куртка и отглаженные брюки. С утра он работал на грязном приборе, сейчас возится с лотком, а башмаки чуть не блестят! Он ответил своему собеседнику негромко, ровным низким голосом:
— И Фред его не бросает, терпит, не боится палки! Да, амикус цертус ин ре инцерта цернитур…[83]
От неожиданности я уставился на говорившего: ведь это не цитата, знакомая и сапожнику, как «темпора мутантур», — это малоизвестный Энний!
— Простите, вы давно с факультета? — Мы были теперь не зеки, а люди, среди которых принято обращаться на «вы».
— С прошлого года, был на третьем курсе, — ответил он по-немецки: его чуткое ухо мигом уловило мое произношение.
— А где учились?
— В Черновицах!
— О, там я знаю кое-кого… Вы будете?..
— Перун, Онуфрий, разрешите… — Он вежливо приподнял картуз — в лагере необычайное движение.
Так я познакомился с одним из самых светлых и порядочных людей, которых когда-либо встречал за колючей проволокой.
Возвращение Николая Перуна вызвало немало толков в скучающей украинской деревушке Загорки на Краковщине. Ее уроженец, давно покинувший отчие края, как-никак приехал из Америки и оттуда привез семью — жену и маленького сына. Скоро, однако, выяснилось, что «американка» была такой же украинкой, как все остальные здешние бабы, и уехала с родственниками за океан почти в одно время с Николаем — незадолго до первой мировой войны. Сколько ни старались соседи и редкие гости допытаться о том, что он видел, пережил, где работал — Перун упорно молчал или заговаривал на другую тему. Даже домашним он ни о чем не рассказывал, и только из своей метрики Онуфрий узнал, что родился в Чикаго.
Николай Перун не нажил богатства в стране неограниченных возможностей, но привез достаточно, чтобы купить клочок земли недалеко от хаты матери, которой он все годы посылал деньги — она вдовела и нужда в доме была причиной отъезда единственного сына. Теперь он приводил хату в порядок, пристроил большую комнату, начал заниматься своим крестьянским делом. Соседи заметили, что он работал не покладая рук, а жена от него не отставала. Несколько хороших урожаев подряд, трудолюбие и умеренность помогли Перуну со временем стать зажиточным крестьянином в Загорках.
После Онуфрия у Олены родились еще две дочери и мальчик, который скоро умер. Онуфрий рос, как все дети, ходил зимой в польскую школу, летом играл с другими хлопчиками, бегал с ними на речку купаться, рано начал помогать матери на огороде, а потом отцу в поле. В свободное время он пристрастился к чтению и в десять лет перечитал все книги, какие мог достать в деревне, включая скудную школьную библиотеку. Отец бил мальчика, когда заставал его за чтением: Перун-старший привез из Америки не только лютую ненависть к моторам, механизмам, любому скоплению людей и шуму, но и к учению, которое считал причиной всего беспокойства и зла, выгнавших его из Штатов.
У Онуфрия же обнаружилась незаурядная память, он был очень прилежен на уроках и начальную школу окончил с отличием, опередив по знанию государственного польского языка даже поляков — детей почтмейстера и аптекаря. Отцу посоветовали послать Онуфрия как стипендиата в краковскую гимназию, потому что государство было заинтересовано в ассимиляции способных украинцев — им даже предлагали менять свою фамилию на польскую, что обеспечивало чиновничью карьеру. Но, как ни умолял Онуфрий отца, тот отказался наотрез, ему были нужны крепкие и прилежные руки сына, которому предстояло наследовать процветающее хозяйство. А мальчик вечерами продолжал бегать к старому учителю, приносил ему тетрадки с сочинениями на немецком языке, которые писал ночами, и наставник, рассчитывая на будущую благодарность питомца, учил его пока в кредит.
82
Членам латышских и др. студенческих (по примеру немецких) корпораций для придания «мужественности» в полученную на дуэли рану на лице врачи зашивали конский волос, отчего рубец вздувался бугром.