На другой день выпал настоящий снег — начиналась неумолимая колымская зима.
Большинство бригад перешло на другие объекты, на нашем втором участке остались одни горнопроходчики, они продолжают строго по проекту бурить, взрывать, вывозить пустую породу. В конторе, однако, сидит полный состав: бухгалтер, горный мастер, нормировщик, нарядчица, маркшейдер с помощником (мною) и, конечно, начальник. Мы бы работали, даже если б на участке остался один-единственный забойщик.
К вечеру контора пустеет. Мы сидим вдвоем с нормировщиком Сашей Жуковым. За окном легкий снег, градусов пятнадцать — зима нас пока балует. Откатчики кончили свое дело и ушли в мехцех перетаскивать насос, пора мне идти замерять.
Выхожу, смотрю наверх, где громоздится копер шахты. И вдруг все погружается во мрак. Опять обогатительная фабрика поспешила отключить нашу точку! Ну да ладно, есть простой выход. Направляюсь в инструменталку: там на потолке горит одна тусклая лампочка. Мавропуло уже собрался уходить. Я объясняю свою затею.
— Делай сам, я к шефу побегу полы мыть, ключ повесь за углом! — бросает он на ходу.
Я отыскиваю подходящую палку, заматываю конец тряпкой и погружаю в солярку. Заперев за собой дверь мастерской, чиркаю спичкой — горит отлично. Из темноты появляется Жуков.
— Пошли вместе, — говорит он. — Мне тоже надо в шахту, на откатку взгляну.
Шагаем по дороге. Отстраняясь от копоти, я поднимаю факел высоко вверх. Саша смеется:
— Как у Гитлера на параде!
— А я и был на таком параде…
— Да ну?! Когда?
— Про «Хрустальную ночь» слыхал?….После ужина я рассказал Саше, с которым подружился, о том, чему был свидетелем в Германии в ноябре 1938 года.
Это случилось в Париже, в годовщину мюнхенского путча. Семнадцатилетний еврей Грюншпан вошел в немецкое посольство и выстрелом из только что купленного пистолета убил первого попавшегося ему навстречу сотрудника, молодого советника фон Рата. В полиции Грюншпан заявил, что хотел отомстить за то зло, которое немцы причиняют евреям.
Возмущение, которое поднялось в Германии, всячески разжигалось геббельсовской пропагандой, прессой и радио. Тело убитого повезли в Берлин в стеклянном вагоне для государственных похорон. По всему пути, начиная с границы, был выставлен почетный караул.
Я тогда учился в ахенском технологическом институте. Город стоял на границе с Голландией и Бельгией; у нас занимались ребята, которые на трамвае ежедневно дважды пересекали ту или иную границу. Состав студентов был крайне разнороден: скандинавы, латиноамериканцы, сербы, китайцы. Но основную массу, конечно, составляли немцы из разных уголков рейха, были и пруссаки, и тирольцы, и фольксдейче с Балкан, и из Эстонии. В быту баварцы и швабы держались особняком от пруссаков, на занятиях же и в рамках студенческого союза все смешивались.
В ту памятную ночь мы стояли в тумане под мелким нудным дождиком вдоль железнодорожного полотна и ждали поезда. Мы знали, что это была большая честь — находиться в почетном «шпалире», одними из первых на немецкой земле. Так, как мы, стояли тысячи и тысячи до самого Берлина, как и мы, хмурые, озябшие, в сапогах и форме. Церемония начиналась на первой немецкой станции, в каких-нибудь шести километрах от нас. В темноте курили, тихо разговаривали, ругались, и везде слышалось: «Евреи, евреи… погубили нашего дипломата… Геринг им задаст… сионские мудрецы… заговор всемирного юдаизма…» Было страшно, что люди говорили всерьез о таких вещах, но уже нависал результат этих разговоров над головой целого народа, ибо тут налицо не клевета в «Штюрмере»[114], а неоспоримый факт — убийство, притом на виду у всего мира.
Наконец показался поезд. Шел он медленно. Хороший бегун мог бы легко обогнать его. На передней части паровоза громадный флаг со свастикой, задрапированный черным крепом. Далее — два обычных пассажирских вагона и потом вагон-салон со стеклянными стенами. Ярко освещенный, он выплыл из темноты, как на море из тумана океанский лайнер, на котором происходит бал.
Мы стоим по стойке «смирно», выбрасывая правую руку вперед-вверх. Каждый десятый держит в руке зажженный факел.
Освещенный, как витрина, вагон полон людей. Посередине стоит черный саркофаг, на нем несколько венков. Возле него различаем ряд лиц, хорошо знакомых по киножурналам, в которых они повторяются до бесконечности: надменный фон Риббентроп с ехидным худощавым лицом светского человека; толстый доктор Ламмерс, штатс-секретарь, я его видел на международных скачках в Ахене, где он присутствовал от первого до последнего дня; еще очень заметный высокий человек в эсэсовской форме, который как-то странно уставился глазами в гроб. Такое лицо не легко забыть, но лишь несколько лет позднее получит печальную популярность доктор Эрнст Кальтенбруннер, единственный из обвиняемых Нюрнбергского процесса, не просивший о снисхождении.
114
Антисемитской газете самого низкого, полупорнографического пошиба. Ее издателя, франкенфюрера Штрейхера, казнили после Нюрнбергского процесса.