А что практикуется в тюремной среде? Человека стараются к тому же еще прессовать всевозможными способами, при случае унизить и на корню растоптать его, ему природой данное человеческое достоинство. Конечно, не всегда и не везде. Даже в аду, говорят, среди чертей есть люди.
По-моему, правильнее приклеить к ним ярлык «Гомо зверюгес».
Каждое утро, когда Виктор просыпался, ему не верилось, что он свободен, что не слышит грубых всепоглощающих, всепопирающих криков завхозов: «По-д-ъем! Подъем!»
Ему было приятно осознавать, что он тоже принадлежит самому себе, что не надо отправляться на ненавистную, опостылевшую однообразную работу под аккомпанемент лая овчарок и тяжелого топота сапог конвоиров с автоматами. Ему часто вспоминалась по этому случаю лагерная присказка, рассказываемая с вологодским акцентом, про вологодский конвой, отличавшийся особым изуверским педантизмом и кретинской исполнительностью: «Вологодский конвой шутить не любит. Шаг влево, шаг вправо считается побег. Стреляем без предупреждения».
Ощущение вымученной долгожданной свободы — это какое-то особое чувство, не поддающееся описанию, это своеобразная эйфория человека, просидевшего в заточении много лет.
Каждая частица его тела, каждая клеточка, казалось, кричала и ликовала: «Я сво-бо-ден! Я на во-ле!»
Человек, который не был лишен свободы, просто не в состоянии понять восторга узника, когда его выпускают из острога на волю. Для того, чтобы это понять, надо самому все испытать.
В этой связи вспоминается парадоксальный случай, когда один журналист, решивший описать достоверное состояние смертников, осужденных к «вышаку», уговорил начальника тюрьмы посадить его в камеру смертников. Причем он попросил, чтобы все было по-настоящему. Начальник согласился. И вот журналист сидит месяц, другой, и вдруг опасное сомнение закрадывается в его возбужденный мозг: «А вдруг про него забыли?» Тем более что его никуда не вызывали. И когда он попросил, чтобы его отпустили, надзиратели над ним жестоко и язвительно надсмеялись. Он также, как и все смертники, был в наручниках, и к нему применялись все строгости, как и к остальным обреченным. За несколько дней журналист поседел и буквально осунулся. Куда девалось его философское спокойствие и рассудительность, когда он в беседе с другими осужденными пытался успокаивать их и объяснять, что в каждой жизни есть свой закономерный финал, что человек все равно рано или поздно умирает — отмирает, словно дерево; но он оставляет наследство, а следовательно, по его теории, человек вечен, — и не надо, мол, сокрушаться. Все было тщетно. Теперь его самого надо было уговаривать и успокаивать. Ведь ничего нет в тюремной жизни ужаснее, чем неопределенность, неизвестность, страх, само ожидание, что тебя в любую минуту выведут и расстреляют, как какую-нибудь собачонку.
Еще через месяц журналист окончательно понял, что про него забыли. В голову лезли всякие мысли. Может быть, сам начальник тюрьмы умер или погиб? Иначе его не стали бы держать так долго. В отчаянии он написал даже прошение о помиловании, где все чистосердечно описал, но душевные пытки продолжались.
Журналист совсем упал духом и даже начал немного заговариваться. И вот ему зачитали приговор и объявили, что его ходатайство о помиловании отклонено. Журналист дико заорал, он понял, что его вот сейчас могут убить ни за что ни про что, и все из-за его глупости и пижонского сумасбродства пооригинальничать. Он забился в истерике, и еще немного — сошел бы, видимо, с ума, когда увидел перед собой наклонившегося к нему начальника тюрьмы, того самого начальника, которого он упросил поместить себя в камере смертника и которого он считал пропавшим.
— Это вы?! — ужаснулся журналист.
— Да, как видите, — но ваша просьба действительно отклонена. И я ничего не могу поделать, милейший.
Журналист от ужаса, сковавшего его мозг, едва смог пролепетать: «Но ведь вы же меня подставили! Помогите мне, пожалуйста, я ни в чем не виноват!» — И он горько зарыдал.
— Успокойтесь, товарищ журналист, попробуем что-нибудь придумать.
Лишь на следующий день журналист, сильно осунувшийся, с диким блуждающим взглядом, вышел на волю.
Но радоваться свободе он не мог. Журналист был сильно потрясен происшедшим и пролежал после этого «эксперимента» целый месяц в больнице.
За это время он перебрал в голове множество способов мести и решил разделаться с начальником тюрьмы. В конце концов журналист купил у одного контрабандиста «Вальтер» и пришел к нему на прием.
Начальник сидел в кресле и что-то писал. Когда он увидел журналиста, то радостно привстал и сказал:
— Кого я вижу! Ну, так расскажите, какое ощущение вы испытали в камере смертников? Вы еще не написали статью об этом?
— Послушайте, милейший, — перебил его дрожащим от гнева голосом журналист. — Я пришел убить вас.
— Меня? За что?! — удивленно и, как ни странно показалось журналисту, спокойно спросил блюститель законов.
— За те страшные душевные муки, которым вы подвергали меня несколько месяцев. Вы просто мерзавец! Душегуб!
— Да, — рассудительно и очень спокойно проговорил начальник. — Тогда бы вы не смогли по-настоящему пережить и испытать страдания и муки обреченных! Я просто вынужден был сделать это в ваших же интересах. А вы в знак благодарности еще угрожаете мне пушкой. Можете стрелять, но если вы убьете меня, вы уже не сможете поведать людям о тех чувствах и муках, которые вы испытали, оказавшись в вонючей яме и дрожа от страха, словно мышь в западне. Подумайте об этом. Ведь вы же настоящий профессионал, а искусство требует жертв.
«Пожалуй, этот кретин все же прав», — подумал про себя служитель пера.
— К тому же, если вы добровольно положите эту штуковину мне на стол, я гарантирую вам свободу. Я, в свою очередь, приношу вам глубочайшие извинения за все те страдания и муки, каким вы были подвергнуты. Но ведь я это сделал ради вас, ради искусства.
Теперь журналист окончательно понял, что перед ним сидит настоящий идиот, а в этом случае казнь бессмысленна.
Он зло выругался, кинул пистолет на стол и, резко повернувшись, вышел из кабинета.
Шеф тюрьмы спокойно взял оружие, в котором не оказалось ни одного патрона, усмехнулся и положил его в стол. Потом снова как ни в чем не бывало продолжал писать рапорт об уходе в отставку.
Целых три года понадобилось Виктору, чтобы он, наконец, поверил, что действительно волен идти и ехать куда захочет, и есть, что захочет, любить того, кого захочет.
На железнодорожном вокзале Виктор и Тоня, крепко, почти страстно взявшись за руки, медленно протискивались сквозь толпу пассажиров, среди которых было много разного рода коробейников и коммерсантов с тяжелыми поклажами и тележками, которые настырно и нагло пробивались к вагонам, решив во что бы то ни стало первыми урвать себе удобное местечко, их не интересовало, что они при этом могли кого-нибудь раздавить или придавить — это было в порядке вещей.
На привокзальной площади к ним беспардонно начали приставать таксисты и шофера-частники, им хотелось подзаработать, ведь приезжих курортников с богатого Севера, обладающих заветными «длинными» рублями, так легко облапошить. Такое назойливое приставание водителей было неприятно Осинину, и ему было за них стыдно.