-- Что ты можешь сказать о ней? -- и старуха пытливо посмотрела на меня. -- Это моя младшая сестра София. Она здесь не очень хорошо вышла, но все равно, что ты можешь сказать? Это последняя фотография с нее. Больше у меня ничего не осталось.
-- Она умерла? -- спросила я.
-- Нет, -- нерешительно сказала старуха. -- Я думаю, что нет.
-- На ней красивое платье, -- сказала я. Но старуха меня ревниво перебила:
-- Это мое платье. Разве ты не видишь, что оно велико ей ровно на размер? Оно было синим с черными кружевами по подолу и на рукавах. Его подарил мне мой муж Виктор, а он очень следил за своими подарками! Однажды я вошла в комнату и за
стала Софию перед зеркалом. Она мерила мое платье. Рукава оказались слишком длинными для нее, а талия -- слишком широкой, но из темного глубокого выреза поднималась тонкая шейка с венчиком волос на голове. И ты не поверишь, в этом было столько очарования, что я не задумываясь отдала ей платье. И даже Виктор, посмотрев на Софию, не возражал...
В глубине сада дети из Черновцов играли с Егором.
-- Как по-грузински будет птица?
Он отвечал.
-- А клетка?
Он снова отвечал.
Они повторяли за ним, но каждый раз ошибались, и он усердно поправлял их, показывая, как произносятся звуки.
-- Виктор был недоволен, что София актриса, -- вспоминала старуха. -Она играла в школьных спектаклях, а потом потерялась где-то в Европе...
Она рассказывала так, как будто бы пела по нотам. Иногда говорила шепотом, а иногда -- срывалась на крик. Когда голос становился особенно громким, ее сухие глаза широко раскрывались и вспыхивали.
-- Почему она уехала в Европу? -- спросила я.
-- Нет, -- отрезала старуха, -- этого я сказать не могу. И не проси. Уже больше сорока лет прошло, а от нее никаких вестей. Ни строчки. А сорок лет -- это длина человеческой жизни, пусть не очень большой, но все-таки жизни. У нас в семье не принято о ней говорить.
-- Но вам же очень хочется, -- настаивала я.
-- Мне не хочется, -- покачала головой старуха, и ее глаза погасли. -Лучше посмотрим другое фото. Это Виктор, мой муж. Сейчас он лежит на кладбище в Массандре, на самом верху. Я уже год не поднималась к нему. Думала сходить зимой, но мне страшно. Соседи Клюковы говорят, что сейчас все могилы исписаны бранью. Вдруг я приду, а на его кресте -- брань и хула...
Роман вошел в беседку. Забор он покрасил неумело, но, пока он его красил, было видно, что всю зиму он ждал лета и что сейчас, с каждым мазком кисти, он пытается оставить память о себе. Назавтра ему уезжать, но здесь, в Массандре, он покрасил забор. Точно так же безымянные туристы расписываются на скалах.
-- Я совсем недолго была замужем за Виктором, -- рассказывала старуха. -- Он так до конца и не впустил меня в свою жизнь. Не успел. Он пришел с войны с гангреной на ногах. Гангрена была неизлечима. Русские мужчины страшно болеют, а умирают тихо, как дети, и только перед смертью кричат: "Мама!" Я бы рыдала, будь у меня такая рана, я бы звала на помощь, а он молчал, чтобы меня не пугать. А когда он умер, я нашла его тетрадь. В ней оказался дневник и фотография девушки на балконе.
-- Вы прочли дневник? -- спросил Роман.
-- Нет, -- ответила старуха. -- Даже не заглянула. Там была его жизнь до меня. Зачем мне все это знать? Я отнесла его бумаги на чердак и сожалела, что какая-то часть его жизни принадлежит не мне, а девушке на балконе... Через много лет эти бумаги нашел Гоги. Он тогда еще не умел читать, он сделал из них бумажные самолеты и все до одного пустил по ветру... Только фотография осталась. Вот она, эта девушка, видите, до сих пор улыбается с балкона.
Старуха развернула к нам резкий профиль:
-- Мы похожи?
Ее желтый профиль с маленькой горбинкой на переносице на фоне черного сада и неясные очертания лица на стертой фотографии.
Роман зачарованно сравнивал лица.
-- Да что там, -- махнула рукой старуха, -- старость не уравнять с юностью... А это мой Гоги, -- показала она следующую карточку. -- Однажды зимой у них замерз спуск перед школой, и он полюбил стоя съезжать с горы. Видите, как он катится? Ничего не боится! Он перестал носить портфель в последнем классе и все учебники заталкивал в карманы куртки. Три или четыре учебника! Такой тоненький мальчик в такой раздутой куртке... Посмотрите, у него брови гладкие, как крылья ласточки. Эта ласточка слетела к нему с переносицы Софии.
Старухе не хотелось нас отпускать, ей нужны были слушатели, но стало слишком темно, поэтому мы простились и пошли к себе наверх.
-- Черешня разрослась, -- сказала старуха нам вслед. -- Так и бьется ветками в ваши окна.
-- Мы совсем не слышим ее, -- ответила я.
Старуха осталась наедине с фотографиями. Она то подносила их к глазам, рассматривая детали, то, наоборот, удаляла, чтобы увидеть целое, и долго перешептывалась с лицами на фотографиях, выспрашивая, кто из них жив, а кто умер.
Ночью во двор соседнего дома въехал автомобиль. Световые дорожки от фар пробежались по потолку и застыли на стене. Роман проснулся и, забыв утреннюю ссору, прижался щекой к моему лицу.
-- Останься со мной, -- сказал он. -- Мы слишком давно знаем друг друга, чтобы разойтись. Мы вместе выросли.
Если погаснут отсветы от фар на стене, то света не будет никогда, подумала я и пообещала:
-- Конечно, я буду с тобой.
И он тут же заснул.
Теплой летней ночью Галя торопливо писала письмо, надеясь, что оно свяжет ее с адресатом, но промахнулась. Это письмо связало ее не с ним, а со мной.
Галя Бабич была совсем простенькая. До поздней осени она куталась в пеструю болоньевую курточку и во всем слушалась крикливую Женю Дичко. И даже ее красота, бледная красота московской зимы, впалая красота рабочей окраины, замазанная тенями из галантереи на "Пражской", не сразу бросалась в глаза, а только после жалости.
-- Ну ты, -- подходили к ней дворовые парни и не смотрели на лицо, а смотрели на тоненькие ноги, замерзшие в красных сапогах. Она говорила с ними, ловила их внимание и безумно боялась. Галю тут же становилось жалко до болезненности, и тогда вдруг из-под дешевой краски вспыхивало ее лицо: "Да я же сама вас всех пожалею..."
Однажды она подошла ко мне и сказала:
-- Только я одна знаю, как может любить Роман. Если бы он полюбил меня, он бы умер, а с другими его чувства спят... Зоя, ты не знаешь, чьи бусы он носит?
-- Разве ты не знаешь, какая ты, Галя? -- спросила я в ответ.
-- Какая? -- не поняла она и привычно приготовилась огрызаться.
Она так и думала про себя, что она Галя Бабич с пивной кружкой, что на нее кричат учителя, а дворовые заставляют ее курить с ними в подъезде и целовать их несвежие лица. Но иногда в ней просыпалось что-то другое. То, из-за чего она жалела тоскующих жителей станции "Пражская", из-за чего поднималась на крышу небоскреба и, сделав "ласточку" на краю, смотрела, как внизу, в кустах палисадника, мечется Женя Дичко или пробегает Ромка.
Черешня раскачалась от ветра и ударилась ветками в стекло. Я вышла на балкон. Егор спрыгнул с нижних веток дерева, и тут же из глубины сада вышла Нино. В темноте белела ее рубашка.
-- Зачем ты смотришь в чужие окна? -- шепотом спросила Нино.
-- Это мои окна, -- ответил Егор.
-- Ты же знаешь, что летом это не твоя комната.
Они настолько тихо переговаривались, что я не слышала их. Они ругались и несколько раз подряд произнесли имя София.
-- Ты такой же, как она, -- ясно прошептала Нино, -- как твоя бабка София. Чего ты хочешь добиться?
-- Да что ты вообще про нее знаешь? -- ответил Егор.
Нино отступила в глубь сада, и ветки сомкнулись за ней. Егор вернулся в свою комнату на первом этаже. Я слышала, как он ложился: ременная пряжка ударилась об пол, звякнули пружины летней койки, и он сразу же заснул. Тоненький, легкий Егор храпел во сне.