Выбрать главу

-- Она продает черешню на улице, -- сказал мальчик из Черновцов.

Старуха выбежала на улицу: у ворот, рядом с почтовыми ящиками, сидела Нино перед весами с черешней.

Чувства старухи были сильными и простыми. Настроение с легкостью прочитывалось по ее лицу. Казалось, что она просто прикладывает маски и с чувством из-под них декламирует.

-- Зачем ты продаешь черешню? -- спросила старуха, и ее лицо тут же стало маской гнева.

"Почем?" -- послышалось Нино, и она тут же назвала цену.

-- Ты считаешь, что слишком дешево?

-- Дело не в дешевизне, -- ответила старуха, и маска гнева сменилась маской отчаяния. Нино по-прежнему сидела в оцепенении, припоминая удавшийся пасьянс. -- Дело в том, что мы никогда не торговали. Ни я, ни твой дед, ни твой прадед.

-- У нас так много черешни, -- сказала Нино, -- вот я и решила продать излишек. Ты только посмотри, Клюковы продают с утра до ночи...

-- Мы не Клюковы! -- разбушевалась старуха. -- Сколько раз тебе повторять!

Русские Клюковы выставляли каждый день на продажу черешню и помидоры. Старуха Клюкова сидела на раскладном стульчике и провожала глазами редких прохожих. Иногда проезжали машины и поднимали пыль, тогда она махала руками, чтобы пыль не попадала в глаза, а казалось, что она подзывала прохожих. Некоторые подходили и спрашивали, в чем дело, и она смущенно отвечала: "Который час?"

Вечером, когда мы вернулись с моря, старуха сказала моему мужу:

-- Ты представляешь, что натворила Нино?

Она говорила так, как будто бы Нино было не сорок лет, а пятнадцать.

-- Что? -- тут же отозвался мой муж, как будто бы сам был родителем пятнадцатилетнего подростка, и я увидела, что они сдружились.

Он нисколько не интересовался разговором, но невольно заговорил точно так же, как старуха, переняв ее интонацию. Ему нравилось то, что она говорит с ним, потому что через каждое слово он становился все ближе и ближе к Ялте. Я решила, что это, наверное, и есть язык юга и что какое-нибудь простое слово в Москве так и будет обозначать тарелку, а здесь за ним сразу же встанет Ялта, разворот горы, полоска моря, на миг мелькнувшая в расщелине и скрывшаяся за следующим разворотом.

-- Нино считает, что мы Клюковы... -- негодовала старуха, -- а ведь нам всегда хватало на жизнь. Даже сейчас, когда цены так подскочили, нам все равно хватает. У нас забор некому покрасить, так лучше бы она...

-- Я покрашу забор, -- сказал муж. -- Завтра же покрашу.

Старуха не ожидала. Она просто жаловалась ему, а не просила о помощи.

-- Спасибо, сынок...

И "сынок" сорвалось у нее тоже неожиданно. Она смутилась и ушла в дом.

Нино сидела тут же в беседке и по картам читала жизнь трефового короля. Наш разговор ее никак не занимал.

-- Сегодня теплое море? -- лениво поинтересовалась она.

-- Теплое...

-- Вы далеко плаваете?

-- Нет, я купаюсь у берега, но мой муж уплывает на глубину.

-- Уплывает на глубину? -- переспросила Нино и улыбнулась, как улыбаются все местные, глядя на курортников, умеющих плавать.

Я поднялась в комнату. По вечерам из-за комаров мы не включали свет. Муж лежал на кровати с панцирной сеткой, эти кровати я помню из самого далекого детства; сейчас они встречаются только на юге. Его лицо с заостренными от загара чертами на белоснежной подушке (старуха принесла сегодня чистые простыни); белки глаз и черные зрачки, расширившиеся в темноте. Точно таким же я видела его несколько лет назад. Тогда я подумала, склоняясь над ним: загляну в зрачок--замочную скважину и

узнаю все его мысли. И сейчас я точно так же спросила, но уже не ради ответа, а ради воспоминания:

-- Так ты меня любишь, Роман?

-- Не знаю, -- ответил он, закрывая глаза. -- Слишком много времени прошло. Мы выросли...

Когда мы приходили на пляж, Роман тут же уплывал к буйку и дальше и запрещал мне плыть следом; да я и не могла. Я могла только плескаться вместе с детьми и калеками в серых ополосках у берега и завидовать тем немногим пловцам, которым доставалась глубинная синева. В их числе был Роман.

Я выходила на берег и шла по пирсу. На краю пирса обычно сидели спасатели с рупором и лодкой наготове. Спасатели были голые по пояс, с крепкими блестящими телами, в грубых штанах, закатанных до колена. Я высматривала Романа. Он плыл по поверхности, потом надолго нырял на глубину, потом снова показывался над водой, а я вспоминала московский май и Галю Бабич на подоконнике третьего подъезда.

-- Мы купались с ним ночью, -- рассказывала она. Скорее не рассказывала, а вспоминала вслух. Ей были не нужны слушатели. Точно так же она бы рассказывала пустому подъезду: почтовым ящикам, лестнице, квартирным дверям со стеклянными глазками. Точно так же сидела бы на подоконнике и говорила: -- Ты знаешь, он так хорошо плавает. Мы были совершенно голые, но нас никто не видел. Он сломал мне сирень, всего три ветки, но такие пышные, что, если бы нас кто-нибудь заметил, я бы могла в них спрятать лицо.

Галя запрокидывала голову, и тень от ее волос полуулыбкой ложилась на глаза. Она смеялась, рассказывая. Смеялась тень вдоль глаз. Я представляла теплый плеск воды Чертановского пруда; как им было неописуемо весело, как они плыли, обдавая друг друга фонтаном теплых брызг, и кричали друг другу слова, которые забыли наутро. А потом вдруг замолчали, оскальзываясь на берегу, и их потянуло друг к другу. Я думала, что это воспоминание принадлежит только Гале, оно настолько срослось с ней, что даже сейчас тень от волос вздрагивает, подтверждая: "Было... было..." Не лежит спокойно.

Потом через неделю мы с Ромкой почему-то оказались на Кропоткинской, тогда еще был бассейн "Москва".

-- Пойдем купаться, -- позвала я, запрокидывая голову точно так же, как Галя Бабич в подъезде. Ромка посмотрел на меня, как будто бы что-то припоминая, и нерешительно согласился. Мы перелезли через забор, привычно выпили пива, он снял рубашку. Он стоял передо мной голый, нескладный, с торчащими ключицами, и нам сразу же стало стыдно друг друга; а когда я разделась, он даже не взглянул на меня.

-- Рома, -- позвала я.

-- Что? -- ответил он, не поднимая глаз.

Мы поплыли с ним в разные стороны, а когда вылезли из воды, я сломала несколько веток сирени. Но ветки оказались разной длины и не складывались в букет. Мы шли молча, угрюмые, замерзшие. Я незаметно выбросила ветки, но Ромка увидел:

-- Ну что, увяла сирень?

-- Ну как же!

Я устало подняла цветы, и мы пошли дальше, избегая смотреть друг на друга.

-- Мама, -- шептала вечером Нино в беседке, -- я не могу заснуть...

-- Зачем ты пьешь так много кофе на ночь? -- спросила старуха. -- Кофе бодрит. Его надо пить с утра, чтобы весь день ходить с ясной головой.

-- Мне жарко днем, -- жаловалась Нино, -- а по ночам душно. Все окна в комнате раскрыты, а нечем дышать. Я не знаю, куда деться...

-- Надо сказать Гоги. Пусть вынесет тебе раскладушку в сад.

-- Отдыхающие встают слишком рано. Я не успею проснуться, прежде чем они спустятся во двор... Мама, почему они так смотрят на моего мальчика? Особенно эта молодая женщина. Она всего неделю у нас, а уже так напряженно его разглядывает. Сегодня утром он умывался, а она стояла за его спиной, совсем близко от него. Он порезался лезвием...

-- Пусть смотрят как хотят, -- засмеялась старуха. -- Я приколола ему булавку с исподней стороны рубашки. Теперь ему ничего не страшно.

-- И Гоги легко согласился на булавку?

-- Гоги послушный.

В темноте старуха походила на фигурку из чугуна и, стоя, казалась одного роста с сидящей дочерью.

-- Я все думаю про эту Зою, -- снова сказала Нино. -- Я видела утром, как она плакала у умывальника. Она листала твои журналы, те самые, которые ты положила на стол, чтобы застилать помойное ведро. А когда я прошла, она спрятала руки в лицо, как будто бы умывается... Почему она плакала, мама?