Хозяйка его не узнала: тогда, в августе, стольких перепрятывали, переодевали, стольким промывали страшные раны, столько белья и рушников израсходовали на бинты.
Разве всех тогдашних, всех перебывших упомнишь?
Да и времени прошло много...
Запомнили, конечно, оставшихся после боев в селе, ставших подпольщиками да партизанами. Но и они с войсками ушли на запад после освобождения этих мест, ушли и уже не вернулись.
В этих красивых местах, на идиллических берегах реки Синюхи и в зеленой-презеленой Зеленой браме, жила еще смутная, как ночной туман, память о штыковых атаках на опушке, о раненых в исподнем и бинтах — в одной руке костыль, в другой — взведенная граната,— о комиссарах в кожаных тужурках, хрипло кричавших: «За мной! За Родину!»
Не забыли люди старшего поколения, как они по приказу фашистов стаскивали трупы их солдат — горных егерей и штабелями складывали в грязи у дорог. Дождь почти не унимался в те дни, чернозем раскис до невозможности.
Забыть нельзя, как жандармы с литыми металлическими бляхами на груди собирали израненных, шатающихся от голода красноармейцев, волокли за колючую проволоку, расстреливали безоружных.
Однако очень многое оставалось в тумане, в неопределенности, в тревожном умолчании.
События в Зеленой браме толковались по-разному. Что это было — дикое побоище или героическая битва? Каково значение боев в Зеленой браме для того времени и для последующей нашей Победы? Что скажут о них потомки и почему молчат современники?
Вопросов возникало множество. Только все они как бы повисали в воздухе. Письмо из Верхневилюйска оказалось своего рода поворотным пунктом, толчком к созданию музейной экспозиции, началом многолетнего поиска.
Первым мне показал этот документ подчеркнуто спокойный, исключительно сдержанный, неторопливый в движениях учитель истории Дмитрий Иванович Фартушняк. Я еще не знал тогда, что он, именно он объединил своих учеников вокруг народного музея.
Поначалу Фартушняк показался очень молодым. Я даже составил для себя такую легенду: человек, не видевший войны, вместе с ребятами, родившимися через двадцать лет после нее, знает куда больше меня про то, что здесь творилось в моем присутствии, и мне необходимо с их помощью разобраться в этом. Ведь я видел тогдашние события сквозь пропыленную марлю сползшей на глаза повязки, сквозь красный туман контузии.
Видел рукопашные схватки — они отпечатались в памяти, как древние барельефы. Видел гибель товарищей и смерть ненавистных врагов. Слышал проклятия и клятвы, хриплые призывы «вперед!» и сам проклинал и клялся... А все-таки насколько легче и счастливей тысяч судеб оказалась моя судьба! И разве это не обязывает меня, оставшегося тогда в живых, участника последующих победных битв — Сталинградской, Курской, Белорусской, участника освобождения Польши и штурма Берлина,— разве это не обязывает меня, одного из немногих, вырвавшихся из Подвысокого, постоянно помнить о горестных августовских днях сорок первого года? Разве не должен я сделать все от меня зависящее, чтобы та все еще не вполне проявленная страница истории четко и определенно проявилась для современников и потомков?
Кажется, такие же чувства владеют и директором народного музея, заслуженным работником культуры УССР Дмитрием Ивановичем Фартушняком. Я быстро разобрался в своей ошибке — учитель немолод, он из моего поколения. Не от него самого, от других людей мне удалось узнать, что подвысоцкий учитель истории воевал с рассвета 22 июня, был ранен, попал в плен, бежал, вновь воевал, освобождал страны Европы, заслужил орден Славы...
После Румынии, Венгрии, Австрии, Чехословакии, после прихода мира в Европу довелось Фартушняку воевать еще и на Дальнем Востоке.
Живая география, открывшаяся перед молодым историком, разбередила в нем интерес к языкам. Изучение их стало постоянной потребностью, и теперь он владеет французским, немецким, английским, испанским, чешским, норвежским, болгарским, румынским. Школьный клуб интернациональной дружбы ведет переписку с детьми и юношами всех континентов, что не представляет трудности, так как Фартушняк свободно переводит любой текст, написанный латинским шрифтом,— я тому свидетель.
Получив высшее образование уже в послевоенные годы, Дмитрий Иванович, так же как и его якутский коллега М. А. Алексеев, нашел свое место в так называемой «глубинке». Здесь он тоже почтеннейший человек и кумир своих учеников. Да и не только здесь. Добрая слава о нем вышла далеко за пределы Подвысокого.