У входа в Михайловский Златоверхий кучковались пожилые немцы — ухоженные бодрые бабульки и дедульки, человек двадцать. Глазели на аляповатую роспись-новодел. Шубины прошли мимо.
На Андреевском торговали сувенирами; толпа расступалась перед гурьбой молодых людей — ролевиков в кольчугах и с огромными деревянными мечами. Ребята звали друг друга странными звучными именами; эльфы, подумал Дима.
Он тоже любил Толкина. Правда, не до такой степени.
В переходе торговали с пола каким угодно товаром — расческами, книгами, яблоками; Шубины миновали Речной вокзал и остановились возле парапета над Днепром. Отсюда видны были чуть ли не все мосты города, сейчас они были подкрашены закатом, и заходящее солнце отражалось в далеких окнах на Левом берегу…
Зазывал покататься прогулочный теплоходик — часовая речная прогулка; не сговариваясь, Дима, Оля и Женька направились к кассам.
…Плыли мимо знакомые берега. Хрипел динамик, развлекая пассажиров нестерпимой для слуха музыкой.
Дима, Оля и Женька стояли у борта.
В свете этих прожекторов каждый предмет имеет четыре тени. Четыре фасеточных солнца висели над Республиканским стадионом, четыре светящихся грозди.
Стадион был единым живым существом. По трибунам прокатывались волны, а значит, что и Оля с Димой, и сумасшедшие фанаты с размалеванными лицами, и президент в своей ложе, и президентская охрана, и все, кто пришел сегодня посмотреть на матч, жили в одном ритме, ловили ритм друг друга, в этом единении множества разных людей было что-то низменное и одновременно захватывающее, потому что нет такой силы, которая могла бы объединить и Диму, и Олю, и этих орущих фанов, и крупного чиновника в привилегированном секторе, и демобилизованного солдата, и всех их, разных и разобщенных, но болеющих за одну команду, болеющих так искренне и темпераментно, как будто судьбы мира зависят от того, попадет ли пестрый мяч в большую деревянную раму и забьется ли в сетке, как пойманная рыбина, переменится ли счет на табло, и запрыгают ли от счастья парни в динамовской форме — редко кому выпадает в жизни такое самозабвенное счастье. Разве что первая любовь и первое свидание, разве что рождение первенца, разве что поступление в вымечтанный, выстраданный институт… Но не со всеми и не для всех, не каждый способен испытывать эмоцию такой силы, какая исходит от человека, только что забившего важный рол. Такое счастье… и такая боль — вынимать мяч из собственных ворот. Пожимать плечами, всем своим видом показывать стадиону, что ты сам не знаешь, как это произошло. Что это судьба, или это случайность, что пропади оно все пропадом, и что надо отыгрываться…
Оля смотрела чуть скептически — как подросток, оказавшийся среди малышей на новогодней елке и через силу подыгрывающий Деду Морозу — не потому, что это интересно, а просто из вежливости. Но Оля держала Диму за руку — а значит, сама того не желая, подключена была к общему действу; Дима держал за руку незнакомого парня в «динамовском» шарфике, а парень держал за руку свою девушку, а девушка… и так далее, весь стадион держался за руки, время от времени пропуская по живым цепям импульсы-волны, а там, внизу, у кромки поля, почти неузнаваемый с такой высоты, Женька ждал мгновения, чтобы подать на поле улетевший мяч.
А совсем неподалеку под стеклянным тентом, похожим на автобусную остановку, неподвижно сидел человек, превративший футбол в искусство. Сидел безучастной скифской бабой, спрятав под забралом равнодушия все свои страсти и весь свой темперамент. И Женька нет-нет да и оглядывался на него…
Дима сжимал холодную Олину ладонь. Ему хотелось, чтобы и она почувствовала азарт сегодняшнего матча.
Оля вежливо улыбалась.
«И пораженья от победы ты сам не должен отличать…»
Он прав, этот Пастернак. Наверное, хороший был футболист.
Люди шли по вечернему городу. Хрипели горны, дудели дуделки, трещали трещотки; фаны шли, завернувшись в желто-голубые знамена, как в банные полотенца, потому что это был теплый, душный, летний вечер.
«И пораженья от победы…»
— Что с тобой, Дима? — обеспокоено спросила Оля.
Он не понимал, почему она так спросила. Ему казалось, что с ним — ничего. Наоборот — ему легче, чем вчера, и намного легче, чем позавчера…
Стихали горны и трещотки. Люди шли, держась за руки; над улицей плыло звездное небо, бледное из-за света фонарей.
Женька шел рядом. Сегодня после матча он был как зомби, этот Женька. Его приходилось тащить, уводить со стадиона, вести за руку, как младенца; он, казалось, не замечал этого. Для него матч еще не кончился…
Они шли и шли и не сворачивали к метро, толпа становилась все реже; в какую-то минуту Диме показалось, что стекло, все эти дни отделявшее его от города, треснуло, разошлось, осыпалось осколками.
И в этот лопнувший иллюминатор хлынул звездный теплый вечер.
Город не станет бежать за автобусом, как добрый привязчивый пес с турбазы. Но городу, как и псу, трудно что-либо объяснить.
Оля говорила и говорила; Дима слышал обрывки ее фраз. О том, что жизнь их только начинается, что скоро они вот так же будут гулять по вечернему Нью-Йорку, что это феерическое зрелище, что, когда они вернутся сюда погостить, им будет с чем сравнить…
— Да что с тобой, Димыч?!
Кажется, он начинал понимать, что с ним.
Осознание ошибки. Не такой, которую можно исправить красными чернилами, и даже не такой, которую можно исправить в ЗАГСе, аннулировав штамп о браке…
Они шли по Крещатику, но Дима не видел Крещатика за светящимися рекламными щитами. А на щитах — на всех — почти взрослый десятиклассник нес на плече первоклашку с бантами в полголовы, с колокольчиком в маленькой руке…
— Димка, ты какой-то не такой сегодня…
Он, не глядя, кивнул.
Как пелось в фильме о приключениях Электроника, «своими руками судьбу свою делай».
А если делаешь чужими — не обессудь… Правда, роль жертвы обстоятельств имеет и свои плюсы. В любой момент можно сказать — так я и думал. Что я мог поделать?
Когда-то мама пыталась устроить Димино счастье. Потому что профессия врача — это стабильно и уважаемо… Во всяком случае, в те годы было так. Тогда он нашел в себе силы и нашел в себе наглость поступить наперекор… Он был молодой, считал себя сильным…