Белыми стенами, черными ночными кронами дерев обвело кинозал, его уличные скамьи без спинок; на стенах и ветвях сидели безбилетные мальчишки, а вместо потолка сияло мириадами крупных южных звезд шапито неба. Думаю, звезды, ветви, белизна стен местной малапаги, легкий ветерок с моря, озон и соль воздуха прибавляли волшебства в эликсир трофейных фильмов, равно как и детское зрение, взрослая радость от южного тепла, от послевоенного мира. Потому что никогда больше не видела я таких чарующих черно-белых кинокартин, где искрились разрядами кринолины Дины Дурбин, сияли паруса, плели интриги торговцы жизнью, пелись загадочные дублированные песни, сопровождаемые таковыми же титрами («А все очень просто, он низкого роста, какая же это собака?»), мелом и шпагою выводил на чем ни попадя зеро, свои любимые нули, знаки Зорро, некто Зорро.
Но в самые лучшие дни мы отправлялись на Бимлюк, в дюны.
С собою брали простыню и четыре палки, втыкаемые в песок, под натянутой на них простынею на старом покрывале прятались в летней палатке от палящего солнца.
На Бимлюк надо было идти в сторону Джемете (что по-адыгейски означало «золотые пески), до чьих пицундских сосен, реликтового можжевелово-фисташкового леса, разнотравно-ковыльных таманских степных мест мы не добирались, как не доходили до дальних дюн, поросших серебристым мхом дикой маслины с вереском.
Однажды нам удалось доехать до нашего пустынного любимого пляжа на тележке, в нее запряжен был ослик из Итаки; улыбающийся мальчик-возница за небольшую плату усадил матушку и меня, а бабушка, тетушка и отец шли следом с немудрящей поклажей.
Под жарким солнцем идти было далеко, — или мне так казалось? Я была маленькая, тощая, ребра легко пересчитать, прозвище мое было Голод-в-Индии. Прозвища были в ходу, себя отец называл Раб Савока, мою любимую тетушку — Рабыня Пакля, матушку — Богиня Нюся.
Первой вехой половины пути, дорожным знаком, служила полузатянутая прибрежным песком рыжая бомба солидной величины; ее никто не боялся, все на ней и рядом с нею фотографировались. Потом показывался корабль (ржавая огромная баржа, высокая, тоже ушедшая днищем в песок, напоминавшая памятник), — и это означало, что мы почти пришли.
Строить песчаные замки в стиле Гауди на отмелях и в полосе прибоя (каждая капля стекающего с пальцев мокрого песка добавляла башне высоты), зарываться в песок (лечение песком под названием «псаммотерапия» названия тогда не имело), подбирать раковины (венерки, сердцевидки, скафарки) и черных морских чертей, собирать буковые орешки, шершавые деревянные цветочки на четыре лепестка, отбегая от воды в глубину дюн ловить ящерок, скарабеев, разглядывать пожирателя насекомых муравьиного льва, трогать растущие в песках крошечные кустики рипсалиса, песчаного колосняка, приморской полыни.
Обратный путь, когда, истомленные жарой, купанием, мы еле тащились, мой молодой веселый отец называл «бедственным походом Бибикова на Анапу».
Позади оставались влекущие сквозь воды свое желе медузы, мифологические морские коньки, тишина Бимлюка, впереди маячили Русские ворота, бывшие осколком турецкой крепости, затененная желтой акацией улочка, торговцы, завораживающие меня несказанным великолепием бус (из раскрашенных позвякивающих ракушек), сушеных мумифицированных морских коньков, плоской округлой гальки с аляповатыми пейзажами тогдашнего наивного самодельного гламура: бирюзовое гладкое небо (было ли облако?), первозданно синее море, откровенно зеленые пальмы, крошечное плавсредство, парус одинокий — мечта туземной детской души, настоящее счастье, загадочный образ полноты бытия.
Камушек мне наконец-то купили, сердце мое колотилось, виноград назывался «изабелла» и «дамские пальчики», подобная птице ночная бабочка — «мертвая голова», ночной фильм «Секрет актрисы» или «Королевские пираты», а книга, подаренная мне отцом, — «Золотой жук».
Но вот сегодня, когда я знаю о жизни больше, чем в детские годы, когда ее изображение объемно, четырехмерно, как минимум, не похоже на хорошенькую плоскую картинку с камушка, я помню о времени и пространстве Бимлюка не только полупрозрачную плоть виноградины да целебный ток пересыпаемого песка, но еще и то, что в те благословенные минуты бытия моего еще сидел в лагере Лев Николаевич Гумилев, а арестованного студентом (ни за что, как водится) в 1937 году сына великого невропатолога Давиденкова (дед водил меня к нему в гости на Кирочную) пока не успели расстрелять, — прогнав через ГУЛАГ, его расстреляют в 1953-м. И сентиментальный флер меркнет слегка, отходит, как некогда, много позже, моментально отошло очарование песенки из советского фильма «У природы нет плохой погоды, каждая погода — благодать», — стоило представить себе внезапно, что можно было бы ее спеть перенесшим (и пережившим) землетрясение или цунами.