Джавад стоял в дверях, смотрел на Гюльсум, и сердце у него разрывалось. Его сестра, любимая его Хумар, пригорюнившись, сидела за столом. Ее кудри, которые не брала расческа, ее глаза, ее тонкие, шнурочками, брови…
За тонкой серой пеленой, стоявшей перед глазами, Гюльсум увидела дядю. Не смогла удержаться, всхлипнула.
— Не плачь, Гюльсум. — Толстые короткие пальцы коснулись густых волос девушки. — Слышишь, не плачь… — Голос Джавада прервался, как лопнувшая струна.
Уставившись на лампу, Джавад молча прижимал к груди голову девушки. Он часто, часто моргал, в горле першило, трудно было дышать…
4
Под шелковицей Малейка расстелила палас, раскинула на нем белоснежную скатерть. Рядом гудел сияющий медный самовар, Малейка слушала его мерное гудение и смотрела, как завтракает сын.
Гариб сидел на тюфячке, скрестив перед собой ноги. Он наливал чай на блюдечко, дул на него и отхлебывал. С того дня, как Гариб повадился в заповедник, он, встав с постели, сразу же начинал спешить. Он торопливо одевался, умывался, даже ел торопливо, даже говорил торопясь.
Не по нутру это было Малейке. Что, если так же, как он охладел к дому, сын охладеет и к ней? Она гнала эту мысль, уверяла себя, что Гариб настоящий сын, что мать не променяет ни на какой заповедник, но… Уж, может, бросить бы ему этот заповедник? Кендиль опять нынче приходила…
«Брось заповедник!» Легко сказать. Мать понимала, что именно заповедник воскресил ее Гариба, воздух тамошний, солнце, зелень… Доктор Фарач, дай бог ему долгой жизни, так и сказал: это ему самое лекарство. Пусть уж еще походит… Может, надоест, сам бросит.
— Не спеши, сынок. Ешь спокойно. Не убежит твой заповедник.
Но Гариб спешил. Так спешил, словно, задержись он на полчаса, в заповеднике солнце не взойдет. Давясь, Гариб проглотил кусок и почувствовал, все — есть не хочется. «Бездельником меня сестра считает, — думал он, рассматривая самоварный кран. — Прибегала чуть свет. Возвращайся, говорит, в мастерскую».
Он посмотрел на мать. Малейка показалась ему грустной. Тоже небось обдумывает слова Кендиль.
— Сестра вроде недовольная ушла… — сказал Гариб.
Мать подняла голову.
— Напрасно ты ее обидел, сынок.
— А нечего ей обижаться! В мастерскую я не вернусь. Она из меня всю кровь выжала! Хочешь, чтоб опять заболел?
Малейка молчала, будто и не слышала его слов, но Гариб знал ее ответ. Какая мать хочет, чтоб ее сын болел? «Чего они в самом деле? Не вернусь я в мастерскую! Доктор Фарач не велел. Забыли, что ли? В заповеднике работать буду. Там такое творится! Серхан с Адыширином никак не управятся вдвоем; вон он какой — ни конца ни края! Дай волю, лисы эти все живое истребят. Вообще не могу я без заповедника. Задохнусь, сердце лопнет!»
— Серхан обещал, в штат возьмет, — сказал он и поднялся с паласа.
Наклонился, взял со скатерти кусок чорека, сунул в карман и, не оглядываясь на мать, быстро пошел к воротам.
…Гариб не спеша шагал к озеру, плечами раздвигая камыши. Кое-где, где камыши стояли пореже, видно было, что трава уже полегла, сухая и желтая. Пахло сухим лакричником… Сейчас конец лета, над заповедником стоит круглое-круглое золотистое солнце, и все вокруг золотисто-желтое — летний цвет. Но скоро сентябрь, потом наступит октябрь, заповедник сбросит желтые одежды, оденется в красно-бурое, пригладится частыми дождями, а камыш, обронив на землю кору, станет тонким и слабым. А потом травы сгниют, смешавшись с землей, чтобы весной снова подняться из нее.
Птиц поблизости видно не было, но все кругом полно было их голосами: они щебетали, чирикали, крякали, гоготали… Гарибу казалось, птицы видят его, видят и узнают.
Он достал из кармана кусок чорека, раскрошил и крошки разбросал по земле. Вспомнилась песенка про цыплят, и он забубнил себе под нос: «Цып-цып-цып, цыпляточки, цып-цып, цып, ребяточки!..» Дальше он слов не помнил. Запел другую песню, слова этой песни он тоже знал с детства:
Гариб понимал, что певец из него не очень. Да он никогда и не пел во весь голос, в голову не приходило. А тут распелся…
Озеро лежало перед ним спокойное, гладкое, без единой морщинки. Близко к берегу зеркальная прозрачность тускнела, замутненная прибрежной водой. Сухие ветки, листва камышей… От этого сырого гнилья шел запах сырости.
Солнце только еще вставало, и тень высоких густых камышей широкой полосой закрывала прибрежное мелководье.
Кроме комаров, лезших прямо в нос, и жужжащих повсюду мух, не видно было ничего живого. Птицы притихли в кустарнике, словно боялись потревожить покой мирно дремавшего озера. Дышалось легко, как после летнего освежающего дождя. А в поселке сейчас…