Выбрать главу

Петрищев подмигнул Нюшке своим блестящим глазом, но не согнал озабоченного выражения с ее лица и стал смотреть в окошко — на реку с ветряным, сине-стальным блеском по стрежню, на курчаво зазеленевшие ивы, свежую, сочную осоковатую траву, покрывшую берега Бегунки. День был солнечный, яркий, блистающий от ветра. Над приречной луговиной парил луговой лунь, как кипень белый, с темной каймой на широких крыльях; мохноногий канюк сидел на верхушке телеграфного столба, недвижный, будто из камня, но вдруг наклонился и скользнул к земле, распахнув крылья; над водой носились чайки, сизокрылые, с черной головкой; садясь на воду, они вытягивали шейки и озирались с чирячьим любопытством. Во всем, что Петрищев наблюдал из окна поезда, было много вольной, свободной жизни, и ему впервые захотелось, чтобы суд, которому он не слишком придавал значения, остался позади.

Многие знакомые Петрищева и по работе, и по рыбалке, и просто по соседскому жительству пришли на его процесс. Петрищев пригоголился, надо же оправдать оказанную ему честь — представлять кащеевских рыболовов перед лицом закона. Он вертелся, подмигивал женщинам, расточал щербатые улыбки, приветственно махал рукой, немножко позируя, играя в эдакого удальца, сорвиголову, пока Нюшка не ткнула его кулаком в бок.

— Чему ты радуешься, глупый?

А потом произошло маленькое событие, круто выбившее Петрищева из его бодрого настроения. Открыв заседание, судьиха велела Петрищеву пересесть на скамью подсудимых. Петрищев усмешливо огляделся по сторонам, крякнул, но не двинулся с места. Судьиха повторила свои слова.

— А мне и здесь хорошо! — крикнул он дерзко.

И сразу же, раздвигая толпу, к нему двинулись два милиционера. Конечно, он не стал ждать, когда милиционеры начнут хватать его за руки, и сам быстренько пересел на крашеную охрой, облупившуюся скамью, сбоку от судейского стола. И едва он опустился на эту скамью и ощутил свою обособленность от толпы, набившейся в судебную комнату, свою разлученность с Нюшкой, что-то сломалось у него внутри. Он перестал чувствовать себя пригожим и нарядным, застеснялся и своего нового яркого ватника, и белой рубашки с красивой горловой пуговицей, и того, что весь он на виду. А главное, он перестал верить в благополучный исход суда. Он уже был отчислен от своих земляков, еще ничего не доказано, а между ним и всеми другими людьми пролегло пространство пустоты. И пустота эта может свободно растянуться на километры, на десятки, сотни, тысячи километров. Петрищев вспотел. Он охотно снял бы ватник, но боялся, что это не положено.

Он пытался уверить себя, что страх его беспричинен. Ну поговорят, посрамят, ну накажут штрафом, эка беда! Живы будем, не помрем! Отработаем штраф, наживем новую лодку, мотор и снасть. Петрищева удивило, как быстро смирился он со всеми своими потерями. Еще недавно он сожалел об отобранной рыбе, а теперь уже и на денежный штраф согласен, только бы вернуться к обычной жизни. Неужто и впрямь ему грозит что-то худшее? Принудработы за браконьерство и пятнадцать суток за мелкое хулиганство — как-никак, а он сопротивлялся охранникам! Пятнадцать суток! Петрищева передернуло. Пятнадцать суток без дома, без жены, без реки, без привычной работы! Да и стыдно на старости лет убирать дерьмо на глазах всего города. Он же бригадир, у него восемь Похвальных грамот висит на стенах.

Ему мучительно захотелось назад, к Нюшке. Вот она сидит совсем рядом, а не достать! Тянет голову кверху, чтобы не проронить ни одного судьихина слова, и глаза у нее большие и жалкие, а вокруг них лицо словно провалилось. Они прожили вместе без малого четверть века и, кроме года войны, видели друг дружку каждый день и каждую ночь, спали в одной постели. И он не хочет, не может пятнадцать дней и пятнадцать ночей обходиться без Нюшки. У него никогда никого не было, кроме нее, он даже помыслить не мог о других женщинах, хоть матерился в мужской компании не хуже приятелей, но стоило ему только представить себя с другой женщиной, как к горлу подкатывала рвота. Если б хоть он мог сидеть рядом с ней, держать ее за руку, слушать родной запах и подготовлять себя к возможной разлуке, все бы еще ничего. Но его оторвали от Нюшки слишком внезапно, он не был к этому подготовлен и потому одурел. Он словно погрузился в слуховой туман, самые простые слова не достигали его слуха. «Что?», «Чего?» — то и дело переспрашивал он судьиху.

— Ишь придуряется! — послышался из зала чей-то восхищенный голос.

Но Петрищев и не думал придуряться. Он падал, падал в бездонную черноту и ничего не ощущал, кроме ужаса падения, в ушах его стояли свист и шорох и, нисколько не прибавляя к его страху, доносились до него порой вопросы судьихи и свидетелей: морщинистого майора-отставника и красивого, седеющего директора фабрики кинопленки, речь прокурора, перечислявшего все его прошлые злодеяния и нынешние грехи и потребовавшего трех лет лишения свободы, бессвязное выступление защитника, вспомнившего зачем-то его отца-алкоголика, Похвальные грамоты за работу, стеклянный глаз и даже то, что он окончил всего три класса школы — словом, осрамившего его хуже некуда.

— Суд удаляется на совещание! — объявила судьиха.

Петрищев достал из кармана чистый носовой платок, утер лицо, шею и за ушами. Платок стал мокрым, хоть выжимай.

Народные заседатели следом за судьей прошли в совещательную комнату. Суд располагался в первом — вровень с землей — этаже старинного торгового здания. Запах дезинфекции не мог совсем приглушить прежний сладко-тошный аромат хранившихся здесь колониальных товаров. Совещательная комната глядела окнами на тихий задний дворик, и в распахнутые окна широко входил чистый запах весны. Это так обрадовало народного заседателя Кметя, что он сказал не совсем уместным, радостно-легкомысленным голосом:

— Ну и речугу толкнул защитник! Выходит, если у тебя отец алкоголик, а сам ты недоучка, но работяга, то можешь браконьерить сколько душе угодно!

Судья никак не отозвалась. Она достала из сумочки сигарету, нетерпеливо, ломая спички, прикурила и жадно, так, что раздулись тонкие ноздри, затянулась. Кметь обиделся. Эта девчонка слишком много себе позволяет. Начать с того, что она пришла в суд с опозданием на полчаса и даже не сочла нужным как-то объяснить свой проступок. После Кметь слышал, как она шепнула секретарше: «Ну, Люське, слава богу, лучше!» Значит, навещала больную подружку в служебное время. Кой черт согласился он баллотироваться в народные заседатели? Не хватало ему, что ли, выборных должностей? Но тогда как-то не думалось об этом, льстило доверие людей и то, что на всех углах будет висеть его биография с портретом, вот он и согласился.

Ему долго удавалось отлынивать от участия в судебных заседаниях — он был директором крупнейшего предприятия, благодаря которому старинный и несколько запущенный городок перешел в новый, куда более высокий разряд. Но все-таки его допекли, и вот сегодня он с утра томился в душном, вонючем зале заседаний, слушая чепуховые, ничтожные дела: развод, квартирная склока, грошовый иск одного учреждения к другому и, наконец, эта браконьерская история. И ко всему еще он должен терпеть доходящую до вызова сухость, небрежность и высокомерие девчонки с тонкими подкрашенными губами и обесцвеченной перекисью головой. Кметь чувствовал, что антипатичен ей, и не мог понять почему. Он привык нравиться женщинам и вел себя как человек, который нравится: свободно, широко, добродушно, чуть по-мальчишески. Но с ней он все время будто ударялся об острые углы. Ладно, сейчас они вынесут решение по этому делу, и он расстанется с тонкогубой злючкой.

— Я не понял: обвинитель просил три года, конечно, условно? — послышался скрипучий голос майора в отставке.

— Нет! — резко сказала судьиха и стала тыкать окурок в тарелку под графином с водой. — Речь шла о вполне реальном сроке.

— Три года!.. — отставной майор покрутил головой. — Это что же — показательный процесс?