Выбрать главу

Однажды, восемнадцатилетним, я сидел на скамейке в Нескучном саду. Час был поздний, давно зажглись фонари, ярко зазеленив листву деревьев. Но июньское небо на западе еще светлело острой, бутылочного оттенка голубизной. На душе у меня было тревожно и радостно, я только что сдал последний экзамен в институт и думал о том увлекательном и трудном мире науки, в который мне предстояло вступить. Я смотрел прямо перед собой на куст жимолости, из которого росла тонкая, высокая осина, казалось, сама рождавшая ветер: в окружающем безмолвии только ее листочки неустанно трепетали.

И вдруг я увидал, как на бледную кору опустился огромный, с летучую мышь, мотыль и сложил крылья треугольником. Бражник немного прополз по стволу, повел усиками вправо, влево и замер. На толстой, вощаной спинке отчетливо проступали очертания черепа с черными впадинами глазниц и щелью беззубого рта.

«Мертвая голова», — равнодушно подумал я. Мне вспомнилась горячка саратовского лета, ночные бдения с фонарем, зачарованность моей тогдашней детской души. Неужто все это минуло безвозвратно, как если б было пережито не мной, а каким-то иным, безразличным мне человеком? Или ничто не минует, что пережито полной душой, и еще вернется ко мне в другую пору и в другом образе?

Эхо

Синегория, берег, пустынный в послеполуденный час, девчонка, возникшая из моря… Этому без малого тридцать лет!

Я искал камешки на диком пляже. Накануне штормило, волны шипя переползали пляж до белых стен Приморского санатория. Сейчас море стихло, ушло в свои пределы, обнажив широкую, шоколадную, с синим отливом полосу песка, отделенную от берега валиком гальки. Этот песок, влажный и такой твердый, что на нем не отпечатывался след, был усеян сахарными голышами, зелено-голубыми камнями, гладкими, округлыми стеклышками, похожими на обсосанные леденцы, мертвыми крабами, гнилыми водорослями, издававшими едкий йодистый запах. Я знал, что большая волна выносит на берег ценные камешки, и терпеливо, шаг за шагом обследовал песчаную отмель и свежий намыв гальки.

— Эй, чего на моих трусиках расселся? — раздался тоненький голос.

Я поднял глаза. Надо мной стояла голая девчонка, худая, ребрастая, с тонкими руками и ногами. Длинные мокрые волосы облепили лицо, вода сверкала на ее бледном, почти не тронутом загаром теле, с пупырчатой проголубью от холода.

Девчонка нагнулась, вытащила из-под меня полосатые, желтые с синим трусики, встряхнула и кинула на камни, а сама шлепнулась плашмя на косячок золотого песка и стала подгребать его к бокам.

— Оделась бы хоть… — проворчал я.

— Зачем? Так загорать лучше, — ответила девчонка.

— А тебе не стыдно?

— Мама говорит, у маленьких это не считается. Она не велит мне в трусиках купаться, от этого простужаются. А ей некогда со мной возиться…

Среди темных, шершавых камней вдруг что-то нежно блеснуло: крошечная, чистая слезка. Я вынул из-за пазухи папиросную коробку и присоединил слезку к своей коллекции.

— Ну-ка, покажи!

Девчонка убрала за уши мокрые волосы, открыв тоненькое, в темных крапинках лицо, зеленые, кошачьи глаза, вздернутый нос и огромный, до ушей, рот, и стала рассматривать камешки.

На тонком слое ваты лежали: маленький, овальный, прозрачный, розовый сердолик и другой сердолик, покрупнее, но не обработанный морем и потому бесформенный, глухой к свету, несколько фернампиксов в фарфоровой, узорчатой рубашке, две занятные окаменелости, одна в форме морской звезды, другая с отпечатком крабика, небольшой «куриный бог» — каменное колечко и гордость моей коллекции — дымчатый топаз, клочок тумана, растворенный в темном стекле.

— За сегодня собрал?

— Да ты что? За все время!..

— Небогато.

— Попробуй сама!

— Очень надо! — Она дернула худым, шелушащимся плечом. — Целый день ползать по жаре из-за паршивых камешков!

— Дура ты! — сказал я. — Голая дура!

— Сам ты дурачок! Марки небось тоже собираешь?

— Ну, собираю! — ответил я с вызовом.

— И папиросные коробки?

— Собирал, когда маленьким был.

— А чего ты еще собираешь?

— Раньше у меня коллекция бабочек была…

Я думал, ей это понравится, и мне почему-то хотелось, чтобы ей понравилось.

— Фу, гадость! — Она вздернула верхнюю губу, показав два белых острых клычка. — Ты раздавливал им головки и накалывал булавками?

— Вовсе нет, я усыплял их эфиром.

— Все равно гадость… Терпеть не могу, когда убивают.

— А знаешь, чего я еще собирал? — сказал я, подумав. — Велосипеды разных марок.

— Ну да!

— Честное слово! Я бегал по улицам и спрашивал у всех велосипедистов: «Дядя, у вас какая фирма?» Он говорил: «Дукс», или там «Латвелла», или «Оппель». Так я собрал все марки, вот только «Эндфильда модели Ройаль» у меня не было… — Я говорил быстро, боясь, что девчонка прервет меня какой-нибудь насмешкой, но она смотрела серьезно, заинтересованно и даже перестала сеять песок из кулака. — Я каждый день бегал на Лубянскую площадь, раз чуть под трамвай не угодил, а все-таки нашел «Эндфильд Ройаль»! Знаешь, у него марка лиловая с большим латинским «Р».

— А ты ничего… — сказала девчонка и засмеялась своим большим ртом. — Я тебе скажу по секрету, я тоже собираю…

— Чего?

— Эхо… У меня уже много собрано. Есть эхо звонкое, как стекло, есть, как медная труба, есть трехголосое, а есть горохом сыплется, еще есть…

— Ладно врать-то! — сердито перебил я.

Зеленые, кошачьи глаза так и впились в меня.

— Хочешь, покажу?

— Ну, хочу…

— Только тебе, больше никому. А тебя пустят? Придется на Большое седло лезть.

— Пустят!

— Так завтра с утра и пойдем. Ты где живешь?

— На Приморской, у болгар.

— А мы у Тараканихи.

— Значит, я твою маму видел! Такая высокая, с черными волосами?

— Ага. Только я свою маму совсем не вижу.

— Почему?

— Мама танцевать любит… — Девчонка тряхнула уже просохшими, какими-то сивыми волосами. — Давай купнемся напоследок!

Она вскочила, вся облепленная песком, и побежала к морю, сверкая розовыми, узкими пятками.

…Утро было солнечное, безветренное, но не жаркое. Море после шторма все еще дышало холодом и не давало солнцу накалить воздух. Когда же на солнце наплывало папиросным дымком толстое облачко, снимая с гравия дорожек, белых стен и черепичных крыш слепящий южный блеск, простор угрюмел, как перед долгой непогодью, а холодный ток с моря разом усиливался.

Тропинка, ведущая на Большое седло, вначале петляла среди невысоких холмов, затем прямо и сильно тянула вверх, сквозь густой, пахучий ореховый лес. Ее прорезал неглубокий, усеянный камнями желоб, русло одного из тех бурных ручьев, что низвергаются с гор после дождя, рокоча и звеня на всю округу, но иссякают быстрее, чем высохнут дождевые капли на листьях орешника.

Мы отмахали уже немалую часть пути, когда я решил узнать имя моей приятельницы.

— Эй! — крикнул я желто-синим трусикам, бабочкой мелькавшим в орешнике. — А как тебя зовут?

Девчонка остановилась, я поравнялся с ней. Ореховая заросль тут редела, расступалась, открывая вид на бухту и наш поселок — жалкую горстку домишек. Огромное, серьезное море простиралось до горизонта водой, а за ним — туманными, мутно-синими полосами, наложенными в небе одна на другой. А в бухте оно притворялось кротким и маленьким, играя, протягивало вдоль кромки берега белую нитку, скусывало ее и вновь протягивало…

— Не знаю даже, как тебе сказать, — задумчиво проговорила девчонка. — Имя у меня дурацкое — Викторина, а все зовут Витькой. Можно Викой звать. Тьфу, гадость! — она знакомо обнажила острые клычки.

— Почему? Вика — это дикий горошек.

— Его еще мышиным зовут. Терпеть не могу мышей!

— Ну, Витька так Витька, а меня — Сережа. Нам еще далеко?

— Выдохся? Вот лесника пройдем, а там уже и Большое седло видно.

Но мы еще долго петляли терпко медвяно-душным орешником. Наконец тропинка раздалась в каменистую дорогу, бело сверкающую тонким, как сахарная пудра, песком, и вывела нас на широкий, пологий уступ. Тут, в гуще абрикосовых деревьев, ютилась сложенная из ракушника сторожка лесничего.