Из ярко-голубых с краснотцой глаз Боркина без устали высмеивались мелкие слезы: наш крутеж, собственная неловкость, породившая малое чудо, привели его в состояние расслабленного, тихо торжествующего наслаждения. Что-то сказочное, колдунье появилось в нем, будто он над чем-то властен, будто он несет лукавую тайну в своей душе. А стоящий под ветлами рыболов с грустно-ошалелым видом вытащил из Кочи угря. Толстый, длинный угорь извивался на конце лески, а рыболов не решался снять редкостную добычу, подавленный ее нереальностью. Конечно, угри не водятся в подмосковных речках, а как обстоит с ними в водоемах Венеции?
— Видать, из ставника какого заплыл, — поспешил разделаться с загадкой сосед рыболова. — Вот уж не знал, что у нас угрей разводят.
— Разводят ли?.. Это еще вопрос! — Поймавший угря человек доказал, что он достоин чуда, не прельстившись плоским объяснением. Такому человеку следует поохотиться в нашем березовом жидняке, он наверняка подстрелит павлина или носорога.
Мы плыли дальше. Река делала для нас все, что могла. Она укрылась в тень, отбрасываемую сильными, рослыми ветлами, запахла илисто, терпко, но приятно; она ощерилась гнилушками старых свай и вдруг кинула нам под днище вызолоченную солнцем сквозь лозняк отмель. Река приблизилась к деревушке, мы увидели рыжего теленка, индюка с красной соплей и перламутровым зобом, двух поджарых индюшек, черно-пятнистого поросенка, расчесывающего бок о дубовый пень, мы увидели трех статных гнедых коней, ощипывающих прибрежную траву и желтые цветы, колодезь-журавль и женщину с новыми цинковыми ведрами на коромысле, а потом река разом отсекла все это, оставив нам лишь свои узкие, тенистые пределы, свою неглубокую воду, бурую и мутную на стрежне, чернильную под берегами и прозрачную на мелководье, оставила бедные водоросли, стрекоз и похожих на них летучих козявок с полосатым, как матросская тельняшка, ниточным тельцем, оставила нежный запах гниения и надежду, что впереди что-то случится.
Но случилось лишь то, что винт стал зарываться в илистое дно, река неправдоподобно обмелела. Боркин вспомнил: Кочу недавно спускали, и с тех пор она стала непроходима в верховье.
Видимо, никакой скромностью желаний улестить судьбу невозможно. И утрата венецианских каналов ничуть не гарантировала мне беспрепятственного движения по нашей домашней Коче. Путешествие не состоялось, во всяком случае, туда, где Коча длится в просторе. По другую сторону Коча запружена возле Покровской фабрики, а за плотиной она существует лишь в виде грязного, отравленного отходами ручейка. И все же нам не оставалось ничего другого, как повернуть назад.
Мне стало печально, и я сказал инспектору ГАИ:
— Знаете, у меня сорвалась поездка в Венецию.
Он чуть поморщился, отозвавшись на звуковые волны, потревожившие его слух, но ничего не сказал. Я с таким же успехом мог жаловаться, что не улетел на Венеру, не застал на Земле ацтеков, не освоил санскрита. Для него все это было изысканной и темной белибердой, не имеющей никакого отношения к реальности, набитой старыми моторами, подержанными машинами, в которых нужда и терпение способны пробудить слабую жизнь.
— Обидно, да? — тупо упорствовал я. — Уже все было оформлено. Если б не сорвалось, я плавал бы сейчас по Большому каналу.
Он вздохнул и отвернулся.
Мы снова достигли места, наградившего нас коротким переселением в чудо. Боркин начал посмеиваться, пытаясь оживить в себе колдуна, превращающего вселенную в карусель, а солнце — в золотой обод. Он даже пытался «нечаянно» вырвать рулевую рукоять из гнезда, но там заклинило, и мы в тусклой трезвости миновали крутую излучину.
Вблизи пристани мы обогнали весельную лодку. Пахнуло Венецией, столько праздной неги было в смуглых юношах, бросивших весла, предоставивших тихому течению делать за них работу, и в сидящих, вернее, полулежащих на корме девушках — моих испаночках. Они высоко вздернули юбки, открыв солнцу колени, расстегнули на груди платье, чтоб загорели ключицы и та деликатная, нежная плоскость, что длится от шеи до лифчика. Почему их капитуляция так огорчила меня? Похоже, я ревновал, не к мальчишкам, конечно, а к самой молодости, к чудесной беспечности, ощущавшейся и в быстрой их сдаче, и в прелестно свободных позах. Моя юность не знала этой беспечности, праздности, столь ценимой Пушкиным. Она была исполнена ранней деловитости, выработавшейся в аскетизме тридцатых годов.
— Моя юность не знала неги и досуга, — сказал я инспектору ГАИ.
Он хотел откупиться смутной, непонимающей улыбкой, но, подметив, что я готов развить эту тему, поспешно отвернулся.
— Мы достанем кубанскую в поселке, — понял меня по-своему и поспешил утешить Боркин.
Лодочная пристань осталась позади, мы шли теперь правым, искусственным рукавом реки. Этот рукав был прорыт шагающим экскаватором, чтобы создать остров на Коче. Между берегами и островом перекинуты серебристые металлические мосты. Мы находились во владениях детского санатория. До этого места я знал реку, а вот то, что открылось дальше, явилось для меня неожиданностью. Река сузилась, зазмеилась рукавами и вдруг распахнулась озерной ширью. Бесчисленные заводи, островки, узкие проходы меж ними, где убыстряется ток воды, далеко вдающиеся в речку то песчаные, то зеленые косы, — трудно было поверить, что узенькая, маловодная Коча могла породить всю эту щедрую праздничность. Дальше, на кирпичном фоне фабричной стены, угадывалась плотина — истинный творец озерного разлива. Свое показное великолепие Коча оплачивала тем, что за плотиной превращалась в сточный желоб. Но об этом как-то не хотелось думать сейчас…
Еще в пору нашего переселения за город мне не раз доводилось видеть Покровскую фабрику и фабричный поселок, но не с речной стороны, а с фасада. Фабрика была под стать всем провинциальным маломощным текстильным предприятиям прошлого века: почерневший кирпич, пыльные, подслеповатые окна цехов, задымленные вверху трубы. К фабричной ограде лепились деревянные и оштукатуренные бараки, кирпичное общежитие в окружении жестяного городка, краем сползающего в овраг. Только в Марокко видел я такие города из кусков жести, пустых консервных банок и прочей дряни, но Покровский бидонвиль принадлежал к нежилому фонду — это были сараи жителей фабричного поселка.
Совсем иное впечатление производила фабрика с реки: она казалась выше, мощнее, современней. Ни бараки, ни жестяной городок не проглядывались отсюда, а берега и островки были густо и живописно усеяны местными жителями. Коча, поднятая плотиной и затопившая окрестность, породила тут новый быт, новые обычаи. Рабочий день давно кончился, и все покровское население находилось на реке. Пили чай целыми семьями из больших, сверкающих самоваров, раскалывали о землю остуженные в реке пунцовые арбузы, качались в гамаках, натянутых между березами, играли в карты на траве, гоняли мяч, купались, мылись, надраивали друг дружке спины, намыливали себе головы и слепо нашаривали обмылок на береговой кромке, стирали, били вальками, полоскали и выжимали белье, ловили рыбу удочками, спиннингами, жерлицами и вершей, а два голозадых человека степенно влачили вдоль берега потрепанный бредень.