Дома у нас хранилась старая, выцветшая фотокарточка: посреди моложавый, непохожий на себя дедушка, отец и дядя Гриша — мальчики — по сторонам, в клетчатых рубашках, кепках блином, брюках с зажимами, стоят под развесистым деревом, каждый со своим велосипедом, их руки сжимают руль, левая нога уперлась в педаль. Так и чувствуется, сейчас фотограф скажет: «Готово!», они, разом взлетев в седла, помчатся в недоступные жалкому пешеходу дали. Я часами мог смотреть на эту карточку. Мне сообщалась готовная напряженность их тел, я ощущал щекочущий упор верткой педали под ступней, зуд вспотевших на горячих рукоятках ладоней, миг — и деревья послушно замелькают мимо меня, заскользят под колесами их тени, и во все стороны брызнут золотые высверки спиц.
Дед рассказывал, что машины были подарены отцу и дяде в честь окончания гимназии; тогда, чтобы не отставать от сыновей, он купил велосипед и себе. Дожили эти велосипеды почти до моего рождения и в начале тысяча девятьсот двадцатого, голодного года были обменены на пшено.
Из домашних один лишь дед знал о моей одержимости. Отца я видел редко: профессия строителя и врожденная тяга к перемене мест кидали его с одной стройки на другую, с низовий Волги в самую глубь Сибири, из Подмосковья за Полярный круг. Он мне и памятен сильнее всего расстояниями, которые мы с мамой преодолевали, чтобы повидаться с ним, чужими городами и большими реками. Со словом «отец» во мне сразу возникают: Волга, Енисей, Обь, Ангара, Саратов, Иркутск, Кандалакша, Шатура, и лишь в последнюю очередь родная московская квартира возле Чистых прудов. Зато при слове «дед» я сразу вижу себя в старой своей комнате, где он учил меня подтягиваться на кольцах и работать с гантелями, или на Чистых прудах, где под его руководством я осваивал первые в моей жизни коньки. С дедом, а не с отцом, связаны для меня и первые мужские разговоры о драках, девчонках «из нашего класса» и, конечно, о велосипеде.
Дед горевал, что на свою скромную зарплату амбулаторного врача не может купить мне велосипед. Но зато он мог рассказывать о велосипеде, и я мог без конца его слушать. От деда я узнал названия всех велосипедных марок с их достоинствами и недостатками. Он научил меня презирать «Оппель» за слабую раму, прощать «Дуксу» некоторую тяжеловатость, разбираться в преимуществах «Эндфильда модели Ройаль» перед «Эндфильдом модели Урал», восхищаться легкостью, прочностью и изяществом БСА. От него я узнал, как выстреливает из-под колес еловая шишка и как подкидывает на толстых корнях, когда мчишься лесной дорогой, как прекрасно, лихо и опасно пристраиваться за грузовой машиной на шоссе, что на раму можно усадить девушку и мчаться с ней на реку, на озеро, в лес. «Но для этого надо очень хорошо ездить, — добавлял дед. — Тебе это было бы не под силу». — «Ничего, дедушка, когда-нибудь научусь», — отвечал я.
Он рассказывал мне о замечательных прогулках, какие совершал со своими сыновьями — моим отцом и дядей Гришей, — в Сокольники, в Петровский парк, в Петровско-Разумовское, в Покровское-Стрешнево и еще дальше, на Истру, на Клязьму, на Оку.
Дед садился верхом на стул, его большие, темные, в коричневой гречке руки охватывали спинку стула, синие, чуть навыкате ясные глаза устремлялись вдаль, а ноги принимались крутить воображаемые педали. И он смеялся, семидесятилетний человек, так живо и бодро помнивший и молодость, и радость движения, и особую, дорожную близость со своими сыновьями, и то большое искусство, какое нужно, чтобы везти седока на раме.
«Будь я проклят, — грозно тараща глаза, говорил дед, — если не увижу тебя на велосипеде!»
Я свято верил деду. Теперь я был озабочен лишь одним: какую марку велосипеда мне выбрать. Дед знал только старинные, заслуженные фирмы, а сейчас появились совсем новые велосипеды, о которых он даже не слыхал. Я носился по Армянскому переулку и Покровке, приставая к велосипедистам, какая машина самая лучшая. Но если кто и снисходил к ответу, то самой лучшей неизменно оказывалась та, на которой он сидел. По ночам мне снились «Дуксы», «Эндфильды», «Латвеллы», «Оппели», БСА, «Украины» и безмарочные сборные велосипеды. Они все были прекрасны, и я боялся, что дед разбогатеет раньше, нежели я приму решение. Этому не суждено было случиться. Дед так и не увидел меня на велосипеде.
Смерть скрутила его в одночасье, как нередко бывает с такими вот крепкими, рассчитанными на целый век стариками.
Меня привезли с дачи в день похорон, но к деду не пустили. Квартира была полна незнакомых людей. Они держали себя громко, развязно, по-хозяйски, бесцеремонно отстраняли меня и гнали прочь от дедовой комнаты, словно чужим был здесь я, а не они. Мне представилось, что эти люди давно уже были наготове, чтобы нагрянуть в наш дом со всем своим шумом, грубой властностью, резкими жестами, резиновым запахом плащей, и только присутствие деда удерживало их. Но вот деда не стало, и темные, чуждые силы завладели домом. Все же один раз мне удалось прошмыгнуть к дедовой комнате, и в просвете двери я увидел что-то огромное, заваленное цветами; среди цветов на подушке лежало большое, расплющенное, белое лицо с некрасиво затянутыми голубой тонкой кожей глазницами и странно розовым ртом, обклеенным подковкой седых усов. Эта бледная, плоская маска ничем не напоминала живое, смуглое лицо деда, с весело-грозным, атакующим выкатом синих глаз и воинственным раздувом усов. И тут я впервые понял, что деда, моего деда уже нет…
Незнакомые плачущие женщины целовали меня, смачивая мое сухое лицо своими холодными, неприятными слезами, и это было еще хуже, чем равнодушие других. А когда стало особенно суматошно и мне казалось, что-то должно случиться, вдруг появилась мама и сказала:
— Ты пойдешь к Козловым. Тоня ждет тебя на кухне.
Козловы жили под нами. Их было трое: отец, шофер, черноусый, пахнущий кожей своих черных, по локти, перчаток, и две сероглазые, стриженные под мальчишку дочери: Тоня и Зина, взрослые девушки, работавшие на фабрике. Тоня отвела меня к себе. В прихожей нас поджидала Зина. Она ничего не сказала, только крепко, по-мужски встряхнула мне руку. Сестры были разительно схожи между собой: небольшие, стройные, крепкие, с маленькими, точеными, смугло-матовыми лицами. Отличались они лишь улыбкой. У Тони были неровные, как-то не уживающиеся во рту зубы, это сообщало ее улыбке застенчивую виноватость. У Зины зубы подобраны один к одному, как жемчуг на нитке, она улыбалась уверенно, медленно, чуть свысока.
— Хочешь посмотреть альбом с открытками? — улыбнувшись своей милой, виноватой улыбкой, спросила Тоня.
Я не ответил. Взгляд мой невольно скользил по незнакомому жилью, по светлым пятнам окон. Квартира Козловых находилась под нашей, но была иначе расположена. Нам Армянская церковь казала лишь маковку креста, а им открывалась всей громадностью своего безобразного, серого, охватившего полнеба купола; нам было видно все пятиглавие русской церкви, а им лишь усеянные галками кресты; не видно отсюда и дровяных сараев, и дворовой голубятни, но странно и непонятно подступают к окнам купы рослых деревьев, которых я никогда не видел возле нашего дома.
Я отвел взгляд от окон, и тут меня словно ударило по глазам: у стены, в причудливом деревянном станке, стоял, нет, висел, не касаясь шинами пола, легкий спортивный велосипед. Каждое утро, затянув потуже красные косынки на маленьких, стриженых головах, Тоня и Зина бежали пешком на работу.