— Идите, занимайтесь своими делами.
— Идут! — охнул Семен Семенович и выскользнул из кабинета.
В директорском кабинете было две двери. Одна в приемную в коридор, другая — на черную лестницу, спускавшуюся на заводской двор. Он редко пользовался черной лестницей, ему удобней было ходить на завод через проходную. Как и все.
От неожиданного шума он вздрогнул. К нему поднимались по черной лестнице. Идут! Он понял.
Еще можно было убежать вслед за Семеном Семеновичем, выскочить в приемную и закрыть тяжелую дверь на ключ. Пусть ломают! Можно было выхватить из ящика в столе револьвер, выстрелить для острастки. Это их остановило бы на время. А он бы ушел. Убежал. Спрятался куда-нибудь в коридоре, сжался в комочек. Он бы успел! Но вдруг наступила какая-то немощь. Как во сне. Нет ничего, а руки ватные и ноги ватные, и мыслей никаких, только свинцовый ужас. Идут! А ведь не верил. Его? За что?
Наверное, он плохо закрыл дверь на черную лестницу. Она открылась сразу. Поддали плечом, и она открылась, дверь, сама. Он встал. Его окружили.
— Гражданин директор, потрудитесь спуститься к рабочим! Народ говорить с вами хотит! — крикнул тот самый оратор, лицо которого показалось ему знакомым. — Масса желает с вами беседовать и получать разъясненья!
Теперь он точно вспомнил, что где-то видел его, но где? И улыбнулся, как знакомому. Улыбка получилась жалкая, не к месту. Зачем он улыбнулся?
— Я спущусь, — сказал. — Я спущусь, господа. Но только в том случае, если мне будет гарантирована неприкосновенность.
Оратор смотрел исподлобья недобрым, тяжелым взглядом, толкнул плечом.
— Ладно! Будет. Двигай давай вниз!
Его вывели на заводской двор, поставили на ящик.
— Пущай говорит!
— Крути мозги, поломой буржуйский!
— Давай его...
— Чего молчишь, кровосос? Как штрафы, дык не молчишь. Как что не молчишь!
Поднял руку. Сделалось тихо. Со стены сборочного корпуса свисал кабель. Почему не закрепили, ведь под напряжением...
— Господа рабочие! Граждане демократической России, — и откуда только слова взялись, — поймите, что ни я, ни администрация не всесильны. Давайте вместе проанализируем сложившуюся ситуацию...
— Ситуация...
— Тащи его, ребя! Улю-лю...
Ему не дали договорить. Десятки рук, будто по команде, рванулись к нему, подняли, как пушинку, понесли. Подкатили тачку, усадили с ногами, накрыли рогожей извазюканной, забрызганной известью. И повезли с гиканьем, с руганью до трамвайной остановки. Там скинули.
Он поднялся, растрепанный, грязный.
— Прихвость! Буржуйский подпевала.
— А ну, вались! А ну, пшел!
Какой-то дядечка, хихикая и кривляясь, сунул ему в руки пятак.
— На дорожку на. На дорожку... Хе-хе, на дороженьку...
Надо было швырнуть ему в поганую его рожу этот пятак! В морду, растянутую в щучьей улыбке. А он не швырнул. Не смог и не посмел. И табу: это ж простой народ — нельзя.
Позванивая, подкатил трамвай, шагнул на подножку. В окне увидел свой «протос», Кузяев спешил на завод. Хотел крикнуть, заколотить кулаками по стеклу. Кузяев! Но не крикнул, не заколотил, ничего. Трамвай тронулся, мотаясь. Подошел кондуктор, издали уже смотрел с любопытством: «Ваш билет? — Он разжал ладонь, протянул пятак. — Грязным в транвай неззя, обтерлись бы, барин, раз вы пассажир». — «Оботрусь», — сказал и заплакал, закрыв лицо руками.
Вечером у Трепьева в хозяйской половине, где жил сам огородник и его жена Дуся, собрались все постояльцы. Такое дело, слухи пошли, что завод закрывают! Паша́ заволновался.
— Выходит, зря царя скинули! Хоть какой, а все ж порядок был, не сравнить... Дилехтора, понимашь, на тачке... Дилехтора!
— Анархизма, — соглашался Петр Егорович, — анархизма, да. Настоящий рабочий такого сделать не мог. Это сезонники...
— Так и что же будет теперя-то? А? Керенского ругают.
— Иди ты со своим Херенским.
— Не дело, конечно, — продолжал Петр Егорович. — Мы резолюцию приняли, чтобы извинились перед Бондаревым, написали, что насилие, допущенное рабочими в пылу невероятного раздражения и озлобления, считать грубой ошибкой и впредь явлением совершенно недопустимым. И домой к нему направили с делегацией.
— А он?
— А он на завод возвращаться отказался!
— Видал, образованный! Видал... Насилия, кричат, насилия!
— Она и есть насилия, — подтвердил Редькин, моргая. — Как же так можно, ученого человека, науки изучал. Служащие забастовку объявили, жалованье не плачено.
— Неладно получилось, — согласился Михаил Егорович.