Накатывал шквалом Октябрь семнадцатого, время небывалых перемен.
Часть четвертая. ВРЕМЯ НЕБЫВАЛЫХ ПЕРЕМЕН
Начиналось серое слякотное утро. Ночью выпал снег, но раскис и поплыл, закатанный троллейбусами и машинами. Только крыши вдоль Пролетарского проспекта белели кое-где, да во дворах была более-менее зима.
Еще не открывались магазины, и воскресная утренняя тишина напоминала о домашнем покое и тепле. Москвичи вставали, позевывая, лилась вода из кранов, по радио транслировали бодрую утреннюю музыку, на кухнях над газовыми конфорками полыхали синие короны.
В пригород мы въезжали как в другое время года, из сырой осени — в белую зиму. Деревья стояли в снегу, и шоссе, на сколько хватало глаз, слепило хрусткой, крахмальной белизной. Тем не менее наш Семен Ильич посчитал нужным заметить, что теперешние зимы все равно не имеют ничего общего с теми прошлыми зимами в силу сменившихся природных обстоятельств, совершенно дезориентируют современного человека.
— Земная ось в результате магнитных бурь, — вздохнул он, ладонями поглаживая руль, — периодически меняет свое положение, и это влияет на смену сезонов. Возникает перепад температур.
— Всё от атомных взрывов, — хмыкнул Степан Петрович. — Бабка моя настаивает, что от них. — И засмеялся, заерзал на месте. — Вот оно от всех бед объяснение!
Мы спешили в Сухоносово, в те заповедные места, где разворачиваются первые главы нашей хроники, где под снегом на тихих проселках желтели примороженные листья и бойкие петухи с утра трубили перемену погоды.
— Сеня, включил бы ты печку, что ли, — попросил Степан Петрович.
— Так включена.
— Добавь накала.
— Имеем полное римское право! Добавим. А климат похудшал. Теплеет в северном полушарии...
За окнами проносились тихие подмосковные деревушки. В белых полях гуляли ветры. Нахохлившиеся птицы сидели на деревьях и проводах.
Когда-то по этой дороге ездили Платон Андреевич и сын его Петр Платонович, и Алабин Колька, и Алабин Илья Савельевич. Живые люди. Останавливались на водопой, поили лошадей, устраивались на ночлег. Сто верст — путь не короткий. А теперь те же сто километров — мероприятие на полдня, как определил Степан Петрович, и, сняв кепку, молча уставился в лобовое стекло.
Собственно в родные места он ехал не вспоминать прошлое и не встречаться со стариками, знавшими стародавние времена. Он вез в портфеле полиэтиленовый пакет с черной шерстью, из которой Ванька Кулевич, дружок детства и розовой юности деревенской, ныне пенсионер по старости, обещал свалять валенки для внука Димки.
— Они, деревенские валенки, теплые. С магазинными не сравнять. Ребенку тепло и сухо, — рассуждал Семен Ильич. — Легкость в них. Галошики надел, так совсем сервис.
Степан Петрович имел намерение погулять по родным местам, но недолго, затем отобедать у Кулевича, может, даже выпить стопку коньяку (в том же портфеле вез он бутылку армянского, три звезды), а затем уехать, оставив меня для собирания материалов.
— Фамилия странная для калужских мест — Кулевич. Ванька сам с Белоруссии, — объяснял Степан Петрович. — Еще в первую мировую, когда кайзер наступал, его семья, тогда «эвакуировалась» слова не было, откочевала что ли из родных мест и осела у нас в Комареве.
— Все равно «эвакуировалась», — уточнил Семен Ильич, — но, надо сказать, в пешем порядке.
— У них лошадь была.
— Ну, значит, гужевым транспортом. Но «эвакуировались». Нельзя сказать «откочевали»: люди от врагов уходили.
Я прислушивался вполуха. Все мои мысли были заняты предстоящей встречей. Я взял в редакции творческий отпуск на неделю и думал провести все это время в знакомстве с кузяевскими исконными местами.
Проехав Лукошкино, свернули на белый сухоносовский большак. Проглянуло солнце, леса вокруг стояли зеленые и белые, усыпанные снегом как на цветных японских гравюрах.
— Странный климат сделался, — все еще сокрушался Семен Ильич. — Ни лета тебе, ни зимы, все, понимаете, переходный период. Межсезонье сплошное!
— Да растает оно еще все сто раз! Первый снег несерьезно, — успокаивал его Кузяев.
С разговорами о погоде так и въехали мы в деревню Комарево и остановились у крайнего дома. На крыльцо тут же вышел небритый мужчина в лыжных байковых шароварах, в гимнастерке навыпуск, прищурился.
— Ванька! — охнул Кузяев, бледнея.
— Степан Петрович, — заголосил Кулевич (а это был именно он) и, раскинув руки с кривыми, негнущимися пальцами, моргая, двинулся навстречу в валенках, латанных рыжей кожей.