— Коля, Коля, — говорил управляющий, — я тебя... Коля... заклинаю. Неужто большевики не могут творить тех чудес, что творил господь бог? Могут! И больше того!
Георгий Никитич не отходил от сборщиков. На него не обращали внимания, только иногда советовали:
— Шел бы ты, Никитич, право дело, отсюда. Ведь под руку ж лезешь!
Технический директор ЦУГАЗа Сергей Осипович Макаровский, вторые сутки не уходивший с завода, посоветовал Королеву выпить сердечных капель с мятой.
— А это потом привычки не дает?
— Дает, наверное.
— Не буду, Сергей Осипович.
Макаровский в пальто нараспашку пожал плечами, отошел в сторону, махнул рукой. Заводи!
Повернули заводную рукоятку, мотор дал вспышку, охнул и чуть было не завелся.
Георгий Никитич вытер холодный лоб. В сборочном было тихо. Ветер гнал по крыше сухие листья, швырял в остекление осенний мусор. «Заводи!» До седьмого ноября оставалось пять дней.
Инженер Ципулин, бледней обычного, рванул рукоятку. Кепка слетела у него с головы, упала засаленной подкладкой вверх. На инженерной лысине, кое-где поросшей седой щетиной, выступили капли пота. «Заводи!»
И вдруг мотор зарычал, кожух над мотором затрясся. Первый АМО-Ф-15 гудел, набирал обороты.
Макаровский вынул золотые часы. Было без пяти два.
На собранное шасси установили кабину, платформу и оперение. Закрепили по-быстрому. Залили бензина, масла.
— Ой вы, молодцы мои, — стонал управляющий, и взгляд его туманился слезами. — Алмазные вы мои, драгоценные... Солнышки, золотцы...
Уже начинало рассветать. Первые гудки плыли над слободой. Не терпелось испытать первый автомобиль. Ципулин сел за руль, слесари-сборщики всей бригадой забрались в кузов. Решили сгонять к Спасской заставе и назад.
Ципулин включил первую передачу, отпустил конус и медленно выехал из корпуса. В заводских воротах грузовик фыркнул раз, другой, выпустил из-под себя сизый махорочный дым, пружинно присел на выбоине и, крутнувшись вправо, покатил, покатил вдоль Тюфелева проезда... Управляющий махал ему вслед портфелем и шевелил губами.
Первого гудка Степа Кузяев никогда не слышал. Только сквозь сон.
Первым обычно гудели на «Динамо» за полчаса до восьми. Начинали коротко, сипло, так, будто закопченная динамовская труба со сна прочищала горло, чтоб через пятнадцать минут зареветь по-настоящему. От живота. Уууу... пу...
Самый паровитый гудок во всей слободе был, пожалуй, на фабрике Цинделя, на Кобыльем дворе. Так эту фабрику называли, потому что работали там один бабы. Шили «шинели».
У Цинделя гудошные машинисты гудели от души. Следили. И на «Динамо» следили, а на АМО всегда запаздывали, и гудок получался писклявый, тонкий. В котельной поторопились, тянули за реверс нетвердой рукой, позевывали. Ох, ох, ох...
За дощатой стеной соседка тетя Маня уже пела песню. Как обычно с утра. «Ах, приведи мне, маменька, а писаря хорошего, — пела соседка, — а писаря хорошего, голова расчесана...»
Гудел примус, и соседи, которым пора было в утреннюю, кашляли и шваркали по полу сапогами.
Второй гудок поплыл над слободой. Опять на разные голоса, сипло, нестройно: начали все вместе, а кончили вразнобой.
— «Голова расчесана, помадами мазана, помадами мазана, а цаловать приказано», — пела тетя Маня. Потом замолчала, стукнула в стену.
— Степа! Давай просыпайся. Пора уже.
— Слышу.
— Чего ты слышишь, вставай!
Степа вылез из-под одеяла, опустил ноги на холодный пол.
— Спишь?
— Да не сплю уж! Сапог вон закатился.
Соседка за стеной засмеялась. Посоветовала:
— Ищи, как хлеб ищут.
Стены в бараке были тонкие, все слышно. Когда муж тети Мани, черный, нахохлившийся, приходил выпивши, он ругал ее в полный голос.
— Ты фастом перед им не крути! — кричал.
— Да отстань ты, — говорила тетя Маня, и голос ее при этом был какой-то праздничный.
— Я, Манька, тя учить буду!
— Дык твоя воля...
— Что промеж вас было? Сама скажи!
— Не кричи, — говорила тетя Маня ясным шепотом, — люди услышат.
— Я те за Кузяева холку намну!
— Выдь на улицу, — приказал Степе отец. Он был дома. Степа вышел и так до конца и не дослушал в тот раз: почему за него сосед хочет наказать тетю Маню, или это так трудно будить его по утрам?
Барак, в котором они жили, был крайним, стоял у самого уреза Москвы-реки, весной вода разливалась под самые окна, на две недели, а то и на месяц затопляло дрова в сараюшках и уборные. Все плыло.
На том берегу высились каменные лабазы, сараи, церкви, катила Саратовская железная дорога, к ней подступали станционные паровозные задворки, лепились красные фабричные стены с закопченными трубами, а выше шла мощеная булыжником Большая Тульская улица, уставленная домами даниловских зажиточных ломовиков и огородников. Вниз спускались баньки, петлял к наплавному мосту пыльный проселок, осенью и весной раскисавший до полной неузнаваемости.