Изменилась бы политика! Дали б послабления и твердые гарантии, он завел бы для начала мелкую фабричонку, заводик скромненький, что-нибудь вроде АМО, не Путиловский, нет. Начал бы по зернышку, как та курочка, а там, глядишь, и другой кус к рукам бы прибрал. И третий. Он мечтал развернуться, расправить плечи, когда большевики пойдут на уступки. Перед ним возникали неясные воспоминания юности, нечеткие забытые тени. Белый нарядный дом на Якиманке, широкая лестница, застланная красным бобриком, продетым сквозь латунные прутья, скрип перьев в жарко натопленной конторе, германский пулемет у окна, и женщина из того рассыпавшегося мира гладила теплой рукой его поредевшие, ох как поредевшие волосы, говорила ласково: "Не волнуйся. Не волнуйся, Коко. Ждать недолго. Многое должно измениться". И он верил этой женщине, сделавшей его деловым человеком, пусть тайным, но миллионером, пусть непризнанным, но богатейшим человеком Москвы!
Он готов был подождать год, другой. Ведь он не для того капитал собирал, чтоб в кабаках его тратить и певичек в шампанском купать. Он хотел уважения! Силу свою почувствовать хотел! Чтоб лакеи у дверей. Чтоб в конторе служащие вставали, когда он входит. Чтоб заводы дымили, чтоб паровозы... Его заводы, его паровозы! Эх-ма... Чтоб ходил к нему в дом певец, крупный талант, бас. И чтоб пел за столом, когда он попросит. «Спой, Феденька». А почему нет? Разве не было в его жизни перемен? Думал ли он в голодном девятнадцатом году, что судьба так щедро наградит его, когда спасал Глашу? Иногда ему казалось, по крайней мере он говорил так, что все это было предначертано и определено свыше. В бога он верил? Нет, в судьбу.
Он рассказывал ей о деревне, о колдунице Тошке, об отце, о морской службе. Вспоминал Цусиму, это совсем не страшно, в его жизни была другая война. И про то он ей рассказывал, как мерз в окопах, как немцы травили его газами, как тяжелая артиллерия его обстреливала. Она слушала, жалела и плакала.
Он был прапорщиком военного времени. В восемнадцатом году вступил в добровольческую армию под белые знамена. На Москву наступал. Отступал потом. Болел тифом, валялся на деревянном диване в гулком вокзальном зале. Терял сознание. Снова приходил в себя. А рядом толкались солдаты, бабы с мешками. Винтовки, чайники, вши... Все в бреду.
Выжил. Опять воевал. Зачем? Почему? Потом его ранили. Вынесли на руках к своим ночью в дождь. Везли на телеге какие-то мужики. Сдали в госпиталь.
Он уже начал выздоравливать, ходил на костылях, поскрипывал тыр-пыр, тыр-пыр, как тот медведь, ворвалась к ним, село это было или местечко, он сразу запамятовал, банда атамана Сковородкина, который со всеми воевал — и с красными, и с белыми, и с немцами. Все живое имел желание порубать.
В малиновых бриджах, в серой смушковой папахе атаман скакал впереди, размахивая кривой саблей. За ним с гиканьем, со свистом неслась братва, кто в чем. «Сдавайси!..»
Первым делом разнесли винный склад. Пустили в расход всех жидов. Обезумевшие от страха обыватели попрятались в подвалы. Били стекла, грузили на подводы награбленное барахло, икали с перепоя и стреляли из маузеров в белый свет.
К вечеру добрались до госпиталя. С незнакомым офицером, совсем мальчиком, Алабин спрятался под лестницей в закутке, заставленном госпитальной рухлядью — тюками с бельем, окровавленными матрацами, одеялами, кроватными сетками. Лежал ни жив, ни мертв. Ночью банда снялась и в тележном скрипе, с пьяными песнями ушла в степь. «Эх, воля, да неволя, чужа-а-я судьба...»
В больничных халатах, без документов, без ничего в ту же ночь тронулись они с тем мальчиком на Дон. Офицером он был, драгунским штаб-ротмистром. От усталости, от боли, от страха плакал драгун навзрыд. Николай Ильич его успокаивал, перевязывал ему раненую руку и, снимая со зловонной дыры белых червей, успокаивал: «Это до свадьбы заживет. Кость у тебя цела, ротмистр».
Им повезло. Они наткнулись на казачий разъезд. И — надо ж такому быть! — офицер наклонился в седле, признал: «Карташев, да это никак ты!»
Их тут же доставили в штаб. Толстый генерал в мятом френче без орденов, с золотой часовой цепочкой из кармана в карман, приказал прежде всего накормить. И вышел, чтоб не видеть, как они едят.
Их обули, одели, выписали документы. Оружие дали. Офицеры устроили им ужин с самогоном тут же в штабе, размещавшемся в галантерейной разоренной лавке.
Хозяева, наверное, жили наверху, а внизу на пыльных полках валялись пустые коробки, мылом пахло и калошами. Сбежали хозяева. Николай Ильич постоял у конторки, за которой в торговые дни старший приказчик вел записи, и заметил в стене медную пластинку с двумя крючками, будто для того сделанными, чтоб зонтики на них вешать или трости. Усмехнулся невесело. Вспомнил: точно такая же штука была у боровского купца Болотова, он хвастался, когда отец торговал у него мыловаренный заводец.