— Видел что ли?
— Один раз. Я тебе говорю, Степа, лучше не бывает.
Решили наведаться в Усадьбы. Далековато, конечно, но Иван уговорил всю компанию, и пошли вечером.
Степа взял с собой новую гармошку, отец слово сдержал, купил! И хоть играл Степа не очень, только «Дунайские волны», да еще две песни, но ради той Аньки решился.
Шел не просто так. Иван придумал хитрость для проверки Анькиных чувств. Городского парня просто полюбить, а вот пусть пастуха полюбит. Обул Степа лапти, надел старенькую рубашку и штаны не новые. Мать только охнула: «Куда ж это ты?» Но, видимо, догадалась обо всем и расспрашивать не стала.
Картуз надел Степа новенький, такой хороший картуз был, касторовый, а козырек лаковый. Но это, он решил, можно. Скажет Аньке, что одолжил у приятеля вместе с гармошкой, пофорсить.
В Усадьбах комаревских ухажеров встретили весело. Летом в лесах хорошо слышно.
Шли, пели: «А как ра-адная миня мать а права-жа-ла-а... ух, ах...»
Невесты успели приодеться, расселись на бревнышках у пруда. Сидели, хихикали.
Степа сразу увидел Аньку. Не спрашивая, понял, что это она. Анька та устроилась с двумя подружками чуть в стороне от всех. Над лесом вставала луна. В темноте сияли большие Анькины глаза. Светлая полоса легла на ее колени и лениво сложенные руки. Они сидела молча, но по тому, как наклонялись к ней подружки, как она выслушивала их шепот, сразу было ясно, цену себе Анька очень даже хорошо понимает. Первая девка — это чин!
Степу усадили в самый центр. Для гармониста всегда лучшее место. Заказали кадриль.
Как только начались танцы, подошли молодые бабы и женатые парни. Сами не танцевали, если только шутя, баба с бабой и в сторонке. Стояли тихо, посмеивались, лузгали семечки. Хорошо играет пастушок, старается.
Натанцевавшись, начали расходиться парочками. Накрывали девушек пиджаками, рассаживались по крылечкам, кто где. Беседовали. Прутиком чертили землю.
Красавицу Аньку никто не выбрал. Наверное, Иван большую работу провел. Подруг увели, а она осталась одна и как-то даже забеспокоилась: что случилось?
Они оказались вдвоем, Анька и Степа.
— Хотите я вам вальс сыграю? — предложил, подсаживаясь ближе.
— Ну, сыграй. Послушаю.
Голос у Аньки был грустный, и Степа, кроме «Дунайских волн», сыграл еще «Цыпленка жареного»: «Цыпленок жареный, цыпленок пареный, пошел по Невскому гулять» — но без аккомпанемента, потому что еще как следует не разучил.
— Нравится?
— Как вам сказать... Музыка...
Рядом в пруду ходила большая сонная рыба. Все никак не могла успокоиться, плюхала хвостом, ныряла на глубину в холод и снова поднималась наверх. В Усадьбах давно спали. Шумели леса кругом, ворочались на насестах куры.
Степа проводил первую красавицу до крыльца, предложил посидеть на лавочке.
— А зачем? — спросила опа, глядя ему в глаза.
— Как знаете.
В лунном свете деревня стояла вся белая, крыши белые, трубы, деревья...
— Вы лунатиков боитеся?
— Это почему?
— Отец говорит, есть такие, по крышам ходют. Смешно.
— Придумают пастухи, — Анька повела плечами. — Тоже пастух?
— Отец-то? А мы вместе пасем.
Анька вздохнула.
— До свиданья вам. Я пойду.
Не хочет со мной дружить, понял Степа. Не нравится, что пастух. И заныло под ложечкой — за что ж так? И захотелось сказать Аньке что-нибудь обидное, открыться, что живет он в городе, что видел разных, которых с ней не сравнить. И про заготовителя калужского вспомнить, про дурака. Но он ничего не сказал. Свистнул в два пальца, чтоб ребята слышали: пора домой собираться. Больше в Усадьбы он не заглядывал. А много лет спустя рассказал ему Иван Кулевич, партизанский староста, что в сорок первом году нагрянули в ту лесную деревню немецкие каратели.
Все избы подожгли, жителей вывели к пруду и начали стрелять. Анька та стояла с дочками. Двое их у нее было.
Расстреливали из пулемета. Как дали первый залп, Анька упала на свою младшенькую и, истекая кровью, теряя сознание все гладила и гладила девочку по головке, чтоб та не испугалась, не закричала... «Все хорошо, все хорошо, доченька, лежи тихо».
И когда узнал об этом Степан Петрович Кузяев, далекий летний вечер вспомнился ему, преисполненный тепла, радости жизни, восторга юности. Захотелось плакать, как маленькому, долго и навзрыд. Захотелось повернуть все назад, начать с начала, так же неколебимо веря, что жизнь дана для счастья, для песен, для любви.
Из Усадьб он вернулся расстроенный до бесконечности. Три вечера не ходил гулять, и бабушка Акулина Егоровна, совсем старенькая, спекла ему пирожков с изюмом, чтоб не переживал и объясняла: «У девки ум, как у телки... А мужчина, он хозяин».