Выбрать главу

В день ареста он торчал дома по договоренности со старшим Шамраем нигде не отсвечивать и ловил отходняки. На третьи сутки после потасовки состояние было ничуть не лучше, разве что температура уже спадала. Да и вообще на Назаре все заживало, как на собаке. Быстро и без лишних хлопот, а тут поди ж ты — еле подживает. Может, поэтому приезд наряда милиции он воспринял так пофигистически и безропотно. Только успел порадоваться, что мамы нет, что она еще не успела вернуться — потому что одно дело, когда ей домашние на словах передадут, и совсем другое — своими глазами увидеть. Ей и без того довольно горя, какая бы ни была.

Стах, кстати, не показывался. Вроде как, дома не было, а впрочем, черт его знает. Главное, Назар был. И Лукаш — приехал арестовывать друга детства, потому что принципиальный и потому что реально верит, что это правильно. От этого стало весело, но Назар готов был ухватиться за любую мысль только ради того, чтобы не думать о главном, о том, что с ним будет дальше.

Сначала был обыск в доме, потом в гараже. Когда осматривали машину, ожидаемо нашли обрез. На вопрос чей, отпираться не стал, вопить, что подбросили — тоже. А смысл? Лукаш глядел на него такими глазами, что лучше молчать. Как чужой человек, как если бы его предали. А Кречет воспринимал это как-то странно — вроде, и стыдно, но в то же время разве предали не его? Сам бы он так поступил? Или всеми силами вытаскивал бы друга?

Вопросы эти служили пищей для размышлений следующие дни, которые тянулись в районном СИЗО. Но сначала его увезли в рудославский КПЗ, там показали видеозапись — какая-то падла на телефон сняла потасовку на копанке. И отчетливо виден был выстрел Назара. В небо. В небо, но им разве докажешь. Зная, что никак, Наз пожимал плечами и твердил одно: «А вы еще разберитесь, точно ли из этого ствола в мужика попали».

«На то экспертиза будет», — буркнул Лукаш в присутствии другого опера, торчавшего в захламленном и пыльном кабинете, а уже потом, когда тот куда-то отлучился и они остались наедине, Ковальчук, смертельно бледный и злой, упрямо задал вопрос, поставивший Назара Шамрая перед выбором: «Не отпирайся, Назар, слышишь? Только хуже сделаешь. Иди на сделку со следствием, сотрудничай, предоставь все, что попросят по Стаху. Ты влип, но это из-за него, а не из-за тебя, слышишь?»

Кречет вскинул голову и внимательно посмотрел на друга, пытаясь совладать с резко накатившим отчаянным желанием вцепиться тому в глотку за то, что позволил себе о таком заговорить. А потом быстро кивнул и, не отводя глаз, проговорил, будто слова чеканил: «И что? Думаешь, скостят мне срок, если расскажу все, что знаю?»

«Может, и условкой отделаешься».

«Условкой?»

«Ага. Ты же дохрена в курсе его дел! Просто слей его и все, потому что он тебя бы не пожалел».

«Как ты меня?»

Ковальчук даже отшатнулся, будто его шарахнуло. И Назар имел сомнительное, но все же удовольствие несколько секунд наблюдать растерянность в глазах бывшего друга.

«Чего?!»

«Того. Так хочется Стаха за жабры взять, что рад хотя бы в меня вцепиться. Пофигу, что мы с тобой вместе штанги тягаем и Надьку твою я к тебе возил, когда ты в больницу с аппендицитом попал», — рассмеялся Назар. И рассмеялся совершенно искренно, наблюдая за тем, как у Лукаша перекашивается лицо. Для него все это было одно, единое. А Ковальчук… Ковальчук, выходит, разделял. Наверное, прав. Наверное. Но как понять, чья правда правдивее? Назар бы за своих горло рвал, а Лукаш — за правду.

«Я тебя предупреждал! Я тебе сколько говорил, Назар! Ты сам в это говно влез, как мне тебе помогать, если ты сам себя не хочешь вытаскивать?» — горячился Лукаш. И хотел еще что-то там сказать, но не успел. Опер вернулся, устроился за своим столом в желтоватом свете настольной лампы. А потом его еще пару дней продержали в КПЗ, периодически приводя на будничные допросы, уже без лирических отступлений, да и увезли в райцентр, где ему оставалось только ждать. Появления адвоката и появления Стаха и мамы, которые должны же были, в конце концов, как-то обозначиться.

Назар впоследствии как ни вспоминал, но плохо помнил те дни, хотя казалось, врежутся в память навсегда. Он мало думал, мало говорил, мало чего человеческого чувствовал, потому что понимал: едва позволит себе распуститься, так сразу и проявится то, чего он знать в себе не хотел — и животный страх, и отчаянное желание выбраться любыми путями и любыми средствами. Но «любое» ему не подходило, потому гасил в себе все, что можно было пригасить.