– Давай не пойдем туда, – сказал он, – лучше найдем какой-нибудь отель.
– Отель? Но мы нужны там! Меня ждут дети!
Он пожал плечами.
– Ну, если так, пошли.
И я вдруг поняла, какую совершила ошибку.
Процессия была длинная, больше мили: так и должны были, наверное, выглядеть похороны члена семьи Лангли. Катафалк везла шестерка черных лошадей с султанами, что само по себе было редкостью в колонии. Уж не знаю, где Джон Лангли достал этих лошадей, но они там были – прекрасные, с атласными боками, блестящими под ярким солнцем, и такие же черные, как венок на дверях дома Лангли. Джон Лангли, Роза и Элизабет ехали в экипаже, следующем за катафалком. Мы с Адамом следовали за ними; тот факт, что мы тоже носили фамилию Лангли, имел теперь особое значение.
После похорон, согласно обычаю, в дом потянулись гости, чтобы отдать дань ритуалу пяти соболезнований. В гостиной были опущены шторы, и там мы выслушивали негромкие скорбные слова тех, кто приходил почтить память Тома. Кажется, у нас перебывало пол-Мельбурна – кто-то говорил все от чистого сердца, а кто-то явился просто из любопытства. Но Джон Лангли зорко следил, чтобы были соблюдены все формальности. Ни один венок, ни одно скорбное письмо не осталось без внимания, а ведь они приходили со всех концов страны, из всех колоний, из Нового Южного Уэльса, с Земли Ван-Дьемена, из Южной Австралии и даже из колонии Суонривер. И на каждое письмо полагался ответ, каждому гостю был оказан прием.
Один раз, когда все сидели за столом в столовой и снова раздался стук в парадную дверь, я увидела, что Роза в изнеможении закрыла глаза ладонью. После этого прозвучал ее протестующий голос:
– Я больше не могу! Я не буду!
– Вы должны! – сказал Джон Лангли. – Это ваш долг как вдовы моего сына.
Темнота, царившая в доме в первую неделю после похорон Тома, казалось, проникала во все уголки души. Мы бродили по комнатам в ненавистных мне черных платьях, как заключенные в тюрьме, где вместо решеток – опущенные шторы. Сбежать отсюда не представлялось возможным, так же как и освободиться от общества друг друга. А эти наспех накрытые, суетливые трапезы, проходящие в гробовом молчании! Даже они были праздником по сравнению с долгими пустыми перерывами, проведенными в ожидании следующей еды. А еще более долгие вечера, однообразие которых нарушалось лишь хрустом газеты в руках Джона Лангли! Чтобы быть подальше друг от друга, мы рано ложились спать, а потом долго не могли уснуть и лежали, разметавшись на кроватях и страдая от духоты теплых летних ночей. Элизабет большую часть времени проводила в хозяйственной комнате, но тем не менее я то и дело натыкалась на ее противную чопорную спину, обтянутую черным платьем, – то на лестнице, то в нижнем этаже. Кажется, она считала, что мое присутствие в доме представляет угрозу ее собственной позиции, поэтому говорила со мной лишь по долгу вежливости, а скорее не говорила вообще. Она уже не носила опаловую брошку Розы.
Чтобы как-то занять если не голову, то хотя бы руки, я вышивала. Для Розы же ничего подходящего не нашлось. Играть на пианино и петь она не могла, потому что в доме был траур, кроме того, не было ни выездов, ни приемов, а из гостей были только те, кто приходил выразить свое соболезнование.
Роза чаще, чем следовало, не выходила к гостям, ссылаясь на недомогание, и под любыми предлогами старалась свалить свои обязанности на меня.
– Так нельзя, – говорила я ей, – ты слишком много отсутствуешь… этим ты выдаешь себя. Ты ведь хозяйка этого дома.
Она делала вид, что не понимает меня.
– У этого дома нет хозяйки. Только хозяин.
Мы страшно завидовали Адаму, который каждый день мог свободно уходить и приходить. Напялив свою фуражку, он выбирался из дома на белый свет и шел сначала по Коллинз-стрит, а затем ехал на поезде в бухту Хобсона, где стояла «Эмма Лангли». Через неделю «Эмма» должна была снова отчалить, на этот раз в дальнее путешествие к берегам Англии с грузом шерсти на борту, предназначенным для йоркширских фабрик. Сейчас как раз шла погрузка, и Адам должен был все время присутствовать на корабле, чтобы наблюдать за ней. Он уходил из дома задолго до завтрака и возвращался только к обеду. Представляю, какое облегчение он испытывал каждый раз, когда за ним захлопывалась дверь этого дома. Он имел возможность посещать свой мир, состоящий из одних кораблей, в котором не было места для женщин, черных платьев и приглушенных голосов. Туда он сбегал от слез, всегда сопровождающих людское горе, да что там говорить – само горе казалось ему утомительным.