— Значит, когда я в такси поднимался на Колчаковский перевал, это она в «Волге» прошмыгнула вниз с каким–то мореманом, я только фуражку с «медной капустой» заметил!..
— Она–она! — весело залился козлобородый. — Начисто забыв про свои этнографические изыскания, махнула с ним на Камчатку. Ты же в ней для нее самой же такое открыл!.. Мужиков теперь она меняет, как раньше ты баб… вся в тебя. Ее коллекция твоей не уступит. Хи–хи–хи!.. А вот Алевтины нет… — неожиданно бросает он, выжидающе смотрит в глаза Шахурдина.
Тот вздрогнул, озноб волной прокатился по всему телу, затарахтели зубы. Рука Шахурдина под одеялом с отвращением касается мертвого бедра, там мерзко, сыро…
— Когда ты ушел за перевал, такая на Алевтину напала кручина, впору вешаться и стреляться, хотя женщины не стреляются. — На вытянутой морде козлобородого даже некоторое сочувствие. — Перемучила она зиму, весну, лето, а осенью с геологами на вертолете сбежала. Все бросила… дедушку, мужа. — При словах «все бросила» желтизну глаз гостя размыла волчья зелень. Шахурдин угасающим сознанием зацепился за «все бросила», инстинктивно чувствуя, что–то гость не договаривает, может, недоговоренное и есть самое главное для его будущего существования…
— Ищи ветра в поле! Магадан не тундра. — гость зябко потирает волосатые ладони, белоснежным платком проводит по желтому в крупных морщинах лбу. Шахурдину, порою, казалось, козлобородому тысячи лет, но это чувство жило лишь мгновение…
— На четвертом километре ее и порешили, попала в руки уголовников, в карты разыграли — джунгли! В тундре замков нет, верят людям на слова… От скуки сорвал северный цветок, понюхал, да бросил в кочки… — в злорадном, кудахтающем смешке затрясся на табуретке гость.
— Сука, чего ржешь! — слабо шепчет Шахурдин. Скрипит жестяная тарелка на столбе, мечутся мутно–желтые пятна и полосы, их хватают костлявые, черные пальцы ветвей. Тяжело дышать, как будто на грудь положили кучу сырой земли. И вина… Откуда–то взялась, поднимается со дна еще не отмершей души. Где–то на глубине больно пульсирует горячий ключ, посылая жгучие струи раскаяния. Ах, Аля — Аля!..
…Четвертый километр над городом, на сопках, вверх по знаменитой трассе. Когда–то там по углам шипастого забора торчали угрюмые, сторожевые вышки, а по ночам от длинных бараков несся простуженный лай овчарок.
Потом снесли заборы, а бараки превратили в общаги и гостиницы для вербованных, транзитом следующих через Магадан, на материке зачарованные золотым колымским миражем… Заново побеленные стены впитали в себя злобу, отчаяние, страдание и безнадежность, всех тех, кто гнил здесь на вшивых нарах.
Неожиданное бешенство вскипало в жилах новоприбывших, и от ударов табуреток и бутылок хрустели кости слабейших. В темных закутках пьяные женщины в плохой одежде, с грубыми голосами совокуплялись с мужиками, давно забыв, что такое стыд. На раскаленной плите голландки тощие, нервные наркоманы в консервной банке пережигали желудочные капли. Потом, тоскливо матерясь, иглой искали изуродованные вены.
Там в карты играли, как будто приносили жертвоприношение, а «агнец» — проигравший. Во время игры финка, торчавшая в центре столешницы, лишний раз напоминала, здесь не шутят. Когда неудачнику для расплаты не хватало денег, вещей, одежды, оставалось последнее…
Потом общаги, гостиницы стали продуктовыми и овощными складами, что должно быть с самого начала…
…На медной ладошке Алевтины с траурной каймой под ногтями кристаллы зелеными иголками колют зрачки Шахурдина…
— Да–да! — шевельнулся на табурете козлобородый. — Она была твоя неразрывная половина. В мире так мало счастливчиков, нашедших свою половину, предназначенную судьбой. Ведь Алевтину помнишь всю, вплоть до мельчайшей черточки! Все женщины куда–то исчезли, размылись их лица, забылись имена, даже Лариса не может уже так четко представиться, а ведь, вроде, всю изучил, вплоть до родинки на бедре, рядом… А помнишь ту на Северном Кавказе, какая была невеста — «волга», крупные виноградники, подвал заставленный бочками с прекрасным вином, папаша начальник. Как она рыдала, как рыдала, когда ты сбежал после дембиля на Таймыр…
«Все он знает, паскуда!..» — уныло думает Шахурдин, силясь тонкой рукой натянуть одеяло на мелко дрожавшие плечи. Он громко клацает зубами от холода, не отрывая взгляда от зеленовато–желтых глаз козлобородого. Тот машет руками, ладонями хлопает по острым коленям, щурит ехидные глаза, скалит крупные желтые зубы, прыгает острая бородка и крючок носа.