— Полиция есть, староста?
— Полиция — это в Глинске. Тут — бог миловал. А старостой поставили сперва такого пса, что житья от него не было. Хуже немца. Сам из Прицкого. Какой то Штус или Штуц. Верхом домой ездил. Говорят, немцы и убили. Не знали, кто едет. А ночь. Ну, верно, такие же немцы, как вот ты. Сильно вредный был, свеклу отбирал, хлеб вытряхал из за пазухи. Вот «немцы» его и… Прямо посреди дороги. Потому и ищут Ксан Ксаныча…
— И кто ж теперь?
— Явтушок хочет. Он Голый и мы при нем голые будем. Половина сыновей на хронте, сам с хронта пришел, а чисто немец, Шваркочет по ихнему. Уж не шпионил ли до войны? Вот такие, парень, чудеса. Шпион страховал наши хаты, жег их, а мы сидели и молчали. И царство его пришло в древен Вавилон, как сказано в писании…
Иду мимо Рузиного дома, что у самой запруды, день уж кончается, а света в доме нет или, может, там пусто? Забыл спросить у Отченашки о Рузе, а ведь она мне самая близкая в Вавилоне родня. Перед войной Рузя Джура гремела, стала знаменитой звеньевой, выступала в столице от Глинского района. Теперь немцы нагребут сахару из ее свеклы, несколько дней назад пустили Журбовский завод. По дороге сюда я напоролся на вавилонский обоз со свеклой. Я спрыгнул в глубокий ров, но слышал, что правит обозом Явтушок, он сидел на переднем возу и мурлыкал какую-то унылую бесконечную песню. Одну из тех, что вавилоняне поют в дороге. Слушая эту песенку и узнав по голосу Явтушка, я чуть не обронил слезу и был уже готов выскочить изо рва и поздороваться (он дружил с моим отцом, а я — с его сыном Яськом, самым старшим. Ясько служил в жарком городе Мары, где печет так, что тает канифоль от скрипки, а в песке можно варить яйца — так писал мне в письмах Ясько). Одним словом, все было за то, чтобы я поприветствовал первого вавилонянина, встреченного в дороге. Я этого не сделал. И все же не могу поверить, чтобы такой колоритный вавилонянин «онемечился», и сейчас ловлю себя на том, что никого мне так не хотелось повидать, как его. Это, верно, совсем не тот Явтушок, какого я знал, ныне это, должно быть, нечто совершенно загадочное.
Под Пирятином нас, бежавших из плена, задержал было какой то человек, стал требовать документы. Нас было двое, мы стащили его с лошади и хотели уже отправить его душу к праотцам, а он и говорит: «Там немцы стоят. А я хочу вас завернуть, чтобы не гибли зря». — «Кто ж ты будешь?» — спрашиваем. «Староста, — говорит. — Новоиспеченный. Вчера назначили». Разошлись мы с ним мирно, еще и поблагодарили, а потом пожалели. Никаких немцев в соседнем селе не оказалось, а мы крались болотами и чуть не погибли там. Староста
п просто перехитрил нас. Это был первый староста, с которым мне довелось иметь дело. Так или иначе, а Явтушку пока не следует попадаться на глаза, хоть он и ходил в друзьях моего отца, а я был другом его сына и хоть пел он невеселую песенку.
Когда я до войны приезжал в отпуск, Явтушок не мог налюбоваться формой Аэрофлота, которую мы, курсанты, с помощью всяких хитростей, а главное, с помощью клеша трансформировали почти в морскую. «Вот это штаны! — изумлялся он, а фуражку с крабом все примерял на сыновей. — Учитесь, озорники, если хотите летать», — говорил он ошеломленным потомкам (Ясько тогда уже служил в городе Мары). Когда мой самолетик падал, мне почему то вспомнился именно этот эпизод в хате Явтушка, куда я пришел, понятно, не столько повидать хозяина, сколько показать себя, будущего гражданского летчика, тогда чуть ли не единственного на весь Вавилон. Смешно подумать, но те самые мои клеши, которыми так восхищался тогда Явтушок, теперь могут стоить мне жизни. Ведь запомнил их тогда не один Явтушок, и нет никакого способа заставить Вавилон забыть их, а оккупантам стоит только намекнуть, что есть здесь сейчас такой вавилонянин, пусть и невысоко он залетел с Глушеней…
С пепелища Валахов, где печь вся в саже напомнила коммуновский локомобиль и унесла меня в детство (только подумать — сколько зим проведено на этой печи!), иду к Рузе через ту самую запруду, на которой Бонифаций (припоминаете?) все норовил усесться вер хом на Савку, когда тот возвращался ночью от Рубана после ужина. Сейчас меня на этой запруде охватил страх: а что, если душа Кармелита и доныне блуждает по Вавилону? На пруду ночует стайка белых уток; отец накануне войны писал мне в Миргород, что решил завести белых уток, взял из инкубатора тридцать утят — может, это как раз наши? Я позвал их, стайка проснулась, зашевелилась, закричал селезень и потянул белое ожерелье в камыши, подальше от греха.