Когда то до Вавилона было тридцать пять километров, а если в обход, то и намного больше. У мельницы велосипеды, несколько подвод, но лемки не так уж любят Мальву Кожушную, вавилонянку, чтобы ради нее рисковать возом или велосипедом. Успеет, так успеет, а нет — так нет. Обойдется Лель Лелькович и без нее, хотя это его самое большое желание, может быть, и последнее. За Леля Лельковича все здесь собравшиеся рискуют неизмеримо большим. Что стоит немцам прийти сюда, заглянуть наверх? Если Мальва не успеет, это будет Его вина, а не их. Еще надо же дойти из Вавилона! А немцы позакрывали мосты, дороги, они ловят десятого… Аристид Киндзя вышел, пожелал Ему счастливого пути. Что может сделать мельник, когда мельница не работает? Работала бы, он бы взвалил мешок на подводу и отправил помольца в Вавилон. «Непревзойденно отлравил бы…» А так — с богом!.. Рука у Аристида в мазуте, прежде чем подать, он отер ее о штаны. Стоны наверху подгоняли лемков. И только Сильвестр не двигался, сидя на ступеньках. Ночью, когда все разойдутся, он будет играть Лелю Лельковичу в темной мельнице. Будет играть, пока тот не уснет. Музыка, добытая из честной души, целебна, как утверждает наш Фабиан. Но лемки знают это и без философа. Чудесный народ!
Глава ПЯТАЯ
Сразу же за Зелеными Млынами началась густая подольская ночь, словно прокравшаяся сюда из Таврии, где об эту пору ночи — как осенняя пашня. «Единственная союзница десятого», — думаю я, прокрадываясь мимо сонмища врагов, число которых умножается и умножается в моем воображении. Утешаюсь тем, что не под силу им превратить эту нашу подольскую ночь прежде времени в день, чтобы застукать десятого в открытом поле или под открытым небом. Будь у них союзником даже их знаменитый доктор Фауст, он, пожалуй, смог бы сделать что-нибудь подобное с немецкой ночью, но не с нашей. Только бы она ненароком не взорвалась оттого, что нервы у меня натянуты, как у Сильвестра струны скрипки, на которой он играет, верно, сейчас потихоньку для Леля Лелько вича, чтобы не дать ему умереть, а то оборвется единственная живая ниточка возможной связи подполья с Большой землей.
Сколько от Зеленых Млынов до леса Гуралика, а ведь и здесь слышно, как играет эта скрипочка. Удивительно, как человеческое воображение может хранить и приближать звуки! А главное — с ними не так одиноко и не так жутко в этом лесу, знакомом мне с детства, с той самой весны, когда мы, ребятишки, стайками неслись сюда из Вавилона разорять вороньи гнезда. Тогда лес казался мне зеленым раем, воронье здесь плодилось миллионами, лишь поспевай обирать, все тут цвело пышно и бурно… А сейчас какие то тени словно в испуге перебегают мне дорогу. Они не похожи одна на другую, и будто объемные, живые, каждая напоминает мне кого-то из тех, без кого этот лес мог бы сейчас стать для меня чужим. Вон Валя Цыбульская выскочила из березовой чащи и зовет меня куда то, вся в белом, словно фея, а куда? Вон Микола Гуралик, мой товарищ по школе, сын лесничего, притаился под дубом и что-то показывает мне — что? Оглядываюсь в ту сторону — а там никого. Лес — тьма непроглядная, а из тьмы выступает сам лесничий — Александр Пилипович, в фуражке с гербом, в руке рожок, постоял, покачал головой и скрылся.
Воспоминания мои прерывает сухой перещелк затворов (их пять или шесть)… «Стой! Руки вверх!» Так вот где они притаились. В вербах, по ту сторону запруды. Небо утонуло в пруду, и я словно бы стою посреди неба, а на самом деле — посреди запруды, той самой запруды, на которой я в свое время признался в любви Вале Цыбульской. Была, зима, на завод привезли фильм «Петр Первый», мы тогда учились во второй смене и всем классом пошли на вечерний сеанс. Все пошли по льду, а у Вали были новые сапожки, она никак не могла пройти в них, и я вызвался вести ее через запруду. Признание у меня не клеилось, Валя торопилась, мы и так опаздывали, а когда я вот вот уже должен был дойти до сути, она засмеялась и побежала. Оказывается, как раз неделю назад ей на этой запруде объяснялся Микола Гуралик, который тоже потерпел поражение, хоть за ним и была слава великого математика да вдобавок еще и отцовское лесничество. Вербы стояли в инее, Валя была в белом платке — тоже как в инее, а в душе у меня цвело такое прекрасное и чистое к ней чувство, ради которого не страшно было и умереть…
— Руки! — повторяет тот же голос из черных верб.
Так много затворов, а от верб отделяются всего две фигуры, одна топает так, что настил гудит, а другая семенит позади. Полиция. Верно, из Глинска. Слышно по выправке, по шагу. Рихтер каждый день муштрует их на плацу. Можно бы обстрелять этих двоих, но те, в вербах, не выпустят живым с запруды. А может, они думают, что я не один, что остальные в лесу? Но я один как перст. Мне бы сейчас Миколу Гуралика, я бы с вами поговорил по другому. Гуралик отлично стрелял, в лесу выучился. Подымаю руки, да не пустые, с ТТ, который всю дорогу держал наготове. Подымаю, что ж делать. А они уже передо мной, уперлись мне в грудь стволами винтовок. Приглядываются, распознают. Этот здоровяк — уж не Замарчук ли, новый начальник глинской полиции? Люди теперь всех полицаев зовут замарчуками.