…Цыбульские переехали сюда из какого то небольшого городка, переехали без матери, у отца, главного врача больницы, не было времени заниматься дочкой, и он во всем ей потакал. Она же на воле рано созрела и пустилась в девичьи игры, да к тому же достаточно откровенно, даром что мы, ее ровесники, все еще пребывали в фазе чистой любви к ней. Влюбила в себя какого то Кулибабчука из заводских, белобрысого, скуластого, с красивыми серыми глазами. Правда, ненадолго. Кулибабчук потом женился на Поле, рыжей жур бовской красавице, которая к тому времени уже не одного парня вывела в люди.
— Кто такой?.. — спрашивает Замарчук.
…Ну, десятый! Как ты скоро отвоевался, однако! Лель Лелькович, настоящий десятый, ни за что не выскочил бы на эту запруду так безрассудно. — Я? — (Кем бы мне стать в эту неверную минуту? Кулибабчуком? А что если они знают или знали его? До войны он работал эскпедитором. Экспедитора могли знать. Кем угодно, только не им. Да и слишком большая честь для него… — Что-то и сейчас еще было у меня к Цыбульской.) — Гуралик я…
— Лесничий? — Замарчук (это и в самом деле был он) даже отшатнулся. Взгляд у него черный, как ночь.
Лесничего то они знают, если здешние. Еще бы им не знать знаменитого Гуралика. — Сын Гуралика… Микола…
— А идешь куда?
— На завод иду… В ночную смену.
— Где стоишь? Что делаешь на заводе?
— Я? На мойке стою…
— Идешь красть сахар?
— Какой же на мойке сахар? Это там, на варке, — (Как чудесно, что Павло Иванович, наш химик, водил нас на экскурсию. Вот и понадобилось через столько лет!) — А я — вода… Теплая вода. Мою… Свеклу мою. Вам что, никогда не доводилось бывать на мойке?
— Гуралик, говоришь?
— Гуралик…
Замарчук, не поворачиваясь, не моргнув глазом:
— Гуралик! Сюда! Бегом!
Что за напасть? Какой еще Гуралик? Неужто Мико
ла? Наш великий математик, знаток небесной механики, которому учителя пророчили судьбу то ли Кеплера, то ли Лапласа — кого-то из этих двоих (Микола намеревался математически открыть орбиту Фаэтона — погибшей планеты). До этой минуты я был уверен, что Гураликов в лесничестве нет, по моим представлениям, они должны были уехать. А он идет, медленно, должно быть, слышал, кем я назвался.
Подходит, останавливается, всматривается в мое лицо, да так зорко, что у меня мороз по коже. Нет, не он. В Журбове жили еще какие то Гуралики, родичи этих. Так, может, это и есть спасение? Что ему стоит, этому; Гуралику, сказать, что это я сын лесничего…
«Ну, Гуралик. Будь же Гураликом! Не губи душу.
Сам еще совсем молодой». Почувствовал, увял, сму тился. — Ну, он? — спрашивает Замарчук.
— Впервые вижу… — отвечает виновато Гуралик. Замарчук улыбнулся, показав белые зубы, поймал таки меня, аспид, на Гуралике. Наверно, и на Кулибабчуке поймал бы, и на любом другом. Кивнул подчиненному, тот, проворный, как сороконожка, ощупывает меня. Лазит по наружным карманам пальто, вытряхивает несколько сигарет и спички (Паня выменяла их у немцев на яйца, это, собственно, и есть вся плата мне за крышу), после наружных Сороконожка тянется к внутреннему карману — это мой конец, там вторая обойма от ТТ… Дико вскрикивает, но уже поздно…
— Десятый! — Замарчук отшатывается, с ходу стреляет и быстро отступает к вербам.
А тут падает Сороконожка, падает Гуралик (он так и не успел снять винтовку с плеча), а я ослеп от вспышек, не вижу, куда бежать, стою над этими двумя: «Гуралик… Гуралик…» Молчит. А я то целился в Замарчу ка… И Сороконожка молчит…
А те, в вербах, присоединились к Замарчуку, поднялись с ним на пригорок, куда круто взбегает дорога с запруды, и, осмелев, палят из винтовок, беспорядочно — может, по запруде, а может,_ просто вызывают подмогу с завода. Отозвалась им лишь «овечка», которая могла только что прибыть из Пилипов. Немцы несколько дней назад пустили завод, и «овечка» подвозит из Пилипов известняк, уголь, свеклу. Она отозвалась вяло, словно устала с дороги. До войны по заводской ветке ходил куда более солидный поезд с классным вагоном, в который продавались билеты до Пилипов (это отсюда восемнадцать километров). А там уже Юго Западная дорога, большие станции.