— Ха-ха-ха! — засмеялся Савка.
— Савке было трудно, ему попались злые люди, били его, морили голодом, вот он теперь над этим и смеется, а мне было хорошо, я тут как сыр в масле катался, летал на вавилонских качелях, а теперь сам ращу восьмерых детей, всё сыновья, половина на фронте, а половина здесь. Всех вас я не могу к себе взять, одного только!
— Меня! — перед ним встал мальчуган. Кареглазый, курчавый, лет двенадцати, в остроносых туфлях, может, отцовских — они были явно велики ему, на спине брезентовая котомка, в ней подушечка, одеяло и зимняя шапка. Сын Хаима Рабиновича, знаменитого глннского пекаря, чьи плетеные булочки, щедро посыпанные маком, всегда напоминали Явтушку куличи. «Может, когда-нибудь открою в Вавилоне пекарню/ а его сделаю пекарем», — подумал Явтушок и, прижав мальчика к груди, сказал:
— Я бы вас, детки, всех к себе взял, если б мог. Но Вавилон большой, и добрых людей в нем много. Погоняй, Савка. Начнем с Фабиана, с крайней хаты. — И когда уже тронулись, добавил, обращаясь к мальчишкам: — Это наш знаменитый философ. Беден, правда, как церковная мышь, зато душа ангельская. В хате козлик и он. Третий им не помешал бы, третьего они носили бы на руках. Кто хочет райской жизни, может остаться здесь…
«Бесенята, никто не хочет», — рассердился Явтушок п остановил взгляд на том мальчике, который в дороге совсем было ослаб, а теперь очнулся и сидел, обеими руками держась за люшню.
— Вот ты, сынок, пойдешь к философу. Его кормит весь Вавилон, заодно и тебя прокормит. Будешь звать его дядей Фабиаиом, а если станут спрашивать, чей ты, скажешь, что сын Левка Хороброго. Это его настоящее имя, очень уважаемое в Вавилоне.
— Хорошо, — сказал мальчуган и пошел с Явтушком будить философа.
Из хаты вышел палево буланый козел, потянулся спросонок, узнал Явтушка и ушел в одичавший палисадник.
— Видишь, видишь, какой разумный козлик! — сказал Явтушок мальчугану. — Постой тут, а я пойду за хозяином.
Явтушок долгонько не выходил, а козел, сделав свои дела, подошел к мальчугану, долго принюхивался, изу чал так и эдак, знакомился с новоявленным сыном Левка Хороброго, пока Фабиан в хате выслушивал длинную и грустную историю этих детей. Философ вышел босиком, чего никогда не позволял себе при односельчанах (он придерживался мысли, что Сковорода много терял в глазах народа, иногда появляясь перед людьми босым), растрепанные волосы его напоминали пучок пакли, но золотые очки восполняли все эти потери.
— Агысь! — прогнал он козла и взял мальчика за руку. — Не пропадем! Не пропадем… — проговорил он тихо, и две слезы побежали из под стеклышек очков по Щекам.
Явтушок бросился к подводе, чтобы философ часом не передумал. Если знаменитого философа он едва умолил, то чего же ожидать от других?
— К Отченашке! — скомандовал он Савке.
Бруно Месмер перестал появляться у ветряков, не устраивал там больше своих обедов, земля остыла, и теперь даже козел укладывался на нее не очень охотно, а искал себе постель, пусть плохонькую — из сена или листвы. Запрет Месмера постепенно терял свой смысл в глазах вавилонян, философ с козлом ходили по Вавилону все свободнее, отчего количество званых обедоз заметно уменьшилось, ведь теперь столовников было не двое, как до сих пор, а трое: за Фабианами хвостиком ходил мальчик, сын глинского фотографа Зямы Хода са Юдась, которого Явтушок привез из Глинска вместе с другими детьми. Его назвали Юрасем, провели по домовым книгам сыном Левка Хороброго, отчего мальчуган отнюдь не стал храбрее. Он крался за названым отцом так, словно боялся обнаружить его перед Вавилоном — если у ребенка отнимают одного отца, он дальше живет под страхом потерять и второго. Фабиан оказался весьма душевным человеком, каждую субботу купал мальчика и собственноручно перешил для него свою праздничную рубаху, чем сразу же придал ему другой национальный вид, хотя глаза и выдавали его. В них было столько тоски по Глинску, по родителям, по дому, что Фабиану было не под силу угасить ее. Не мог помочь тут и козел, но, когда дядя Фабиан пропадал на целый вечер, Юдась мог вволю наговориться с козлом о своей прекрасной жизни в довоенном Глинске. Рас сказы были грустные. Юдась слышал, как козел плакал в потемках (козел; конечно, только вздыхал), мальчуган и раньше подозревал, что этот слушатель тоже бежал сюда из какого то городка, может, даже из самого Глинска, и прикинулся козленком, а на самом деле у него и человеческое имя, и все, что выпадает на долю человека с именем. В один из таких вечеров откровений, когда козлик под верстаком расплакался, мальчуган спросил его, кем он был до войны и кто он? Козлик про молчал, прикинулся спящим, но утром Юдась увидел глубокую печаль в глазах козлика и едва уловимую улыбку на его козлиной морде и решил, что он, верно, принадлежал к великим людям и не мог или не хотел открыться маленькому беглецу из Глинска. Мальчик ждал, когда это произойдет, но козлик с упорством человека, которого преследуют, продолжал играть свою роль. Он водил мальчугана обедать туда же, куда до того водил Фабиана. Философ не пенял на них, он знал, что щедрость вавилонян уменьшается по мере того, как затягивается война, и для себя выбирал обеды попостнее, а мальчика с козлом засылал в семьи, чья щедрость была проверена всей его жизнью. Фабиан осунулся, похудел, зато его чувствительная душа была спокойна за Юдася. Одно тревожило: как бы не появился Месмер и не заметил в Вавилоне мальчика с козлом. Один его внимательный взгляд на мальчика мог бы накликать беду на вавилонских детей, да и на весь Вавилон. Поэтому обеденные часы стали для Фабиана особенно тревожными. Надо было не только следить за тем, чтоб не проглотить волос в борще, но и поглядывать на дорогу из Глинска, в эту пору тоже похожую на два волоска, тянувшиеся к ветрякам через поседевшую полынь.