В Вавилоне уже воцарилась синяя прохлада, панорама выходила чистая, глубокая, его старый павильонный «цейсе» превзошел самого себя. Схвачено было каждое деревце, каждая хатка, каждое оконце. Видны даже цепи знаменитых вавилонских качелей на вязах. Они оборваны — Одни свешиваются до земли, другие покачиваются в воздухе. Под ними стоит ребенок, стоит и глядит сюда, в его беспощадное око аппарата. Глупенький, что же тут интересного! Юдась ни за что не позволил бы себе так стоять, разве он не видит, кто привез его отца к ветрякам? Вот еще какой то мальчишка перебегает через улицу. Высокий, худой, уж не сын ли колбасника Абрама? Так и есть, это он, Гриша, фигурка получилась размытая, мальчуган бежал со всех ног, но аппарат запечатлел его штанишки в белую полоску. Зяма узнал его по штанишкам. И громадные башмаки на ногах, аппарат непомерно их увеличил. А в глубине еще какие то люди, видны только их тени, торопливые, тревожные. Может быть, одна из них — его Юдась. Может быть. Но никаким эспертам, никаким знатокам человеческих рас не узнать его. Отцу это и радостно, и вместе с тем обидно. Радостно, что сын не попался на удочку Месмера, и обидно, что он уже никогда не увидит сына на этой панораме, не убедится, что тот жив.
Зяма не торопится. В прихожей в кресле с высокой резной спинкой дремлет охранник. Ровно в двенадцать ночи пришла смена, сменщик постучал в дверь лаборатории, где колдовал Зяма, спросил: «Jude! Bist du hier?» (Жид! Ты здесь?) Зяма не собирался бежать, он все еще боялся за сына. Он уже наклеивал на стекло первые отпечатки, увеличенные, такие, как требовал заказчик.
Прекрасная работа! Воздух над Вавилоном был прозрачный, как хрусталь. Пусть знает проклятый шваб, что в Глинске жил великий фотограф. Зяма клеил и клеил на стекло влажные отпечатки, один к одному., деталь к детали, хатки на ближних буграх поражали ветхостью, вросли в землю по самые оконца, зато на дальних, собравшись вместе, производили впечатление цельного многоэтажного комплекса, ну, чистый библейский Вавилон, как на картинах Питера Брейгеля стар шего, тех, что Зяма видал на пасхальных открытках, приходивших еще в нэпманский Глинск вместе с контрактами на голландские соломорезки, которые перепродавал здесь один из Ходасов, глинский богач Мо тя Ходас. Богатые Ходасы уехали из Глинска, как толь ко им тут пришлось туго, а бедные остались верны родному городу, и многие промыслы и ремесла долго еще держались на них. Здесь есть улочка Ходасов — лачужка на лачужке; на кладбище есть вотчина Ходасов — могила за могилой, эпидемии не обходили Ходасов, даже самые богатые не могли от них откупиться, разве что плиты могильные над ними представительнее; есть за Глинском и балка Ходасов — лучшее месторождение красной глины, из которой выстроен Глинск. Теперь глину там берут бесплатно, а было время, когда Хода сам платили за нее по пять, а в иной год и по десять копеек за подводу. Глина там, вероятно, была такая же, как в других глинницах, по, поскольку за нее брали деньги, спрос был большой, каждому хотелось класть хату из лучшей глины. Иона Ходас нажил на ней нема лый капитал и с ним подался ч Америку, по преданию, на том самом пароходе, па котором выезжал за океан Шолом Алейхем. Народ в окрестностях Глинска не стремился к бессмертию, и Ходасы, содержавшие глин скую фотографию, не особенно то богатели, среди местных евреев ходила даже поговорка: «Беден, как глинский фотограф». Но снимали Ходасы мастерски, и эта панорама Вавилона оказалась достойным завершением их пути.
Вот и Рузин дом. Зяма долго не мог вспомнить, от куда он его знает. Вавилоняне не принадлежали к числу Зиминых клиентов, обходили его фотографию. И Зяма вспомнил, что когда то снимал перед этим домом Джуру на «фордзоне». Джура вскоре погиб, но снимок долго не выцветал на витрине, пока на него однажды не обратил внимание по пути на службу Пилип Македонский. Он совсем не разбирался в рекламе, и Зяме потом пришлось долго объяснять, за какие подвиги он поставил на витрину Джуру. Зяма хотел уже было на клеить снимок Рузиного дома на стекло, но, приглядев шись, ужаснулся и залился слезами.
В дверях стоял козлик, словно бы полусонный, с закрытыми глазами, а из за косяка, придерживая козлика за рог, выглядывал Юдась. Стриженая голова и внимательно смотрящие на отца зоркие глазки. Зяма плакал. Потом он стер на негативе голову и напечатал Рузин дом вторично. Оставил только козла в черной раме двери и руку, придерживавшую его за рог и не выпускавшую из сеней наружу. Рука едва угадывалась и была сейчас для отца дороже всего на свете. Как мало надо отцу для счастья…