Прохлада церкви остудила их разгоряченные души, но почему же в божьих очах ни изумления, ни боли, неужто равнодушие ожидает людей всюду, где бы ни искали они сочувствия? Потом за ними заперли врата — как легко и просто обратить храм в темницу, а ведь все они, разве что за исключением философа, часто бывали здесь — били поклоны, шептали молитвы, благоговейно прислушивались к пению хора, — а теперь попадали у стен, забыв бога и забытые богом. Явтушок последний раз был здесь на пасхальной всенощной — святил кулич из собственной муки — со своего тогда еще поля. В храме пахло душами умерших, что слетались сюда с кладбищ, где они упокоились, пахло потом пахарей, только что оставивших поле, чтобы принести в себе сюда извечность земного бытия, а вообще тогда пахло здесь перенаселенностью мира, который когда-нибудь будет похож на церковь в час пасхальной вечерни. Перед тем как начать святить куличи, епископ каменец подольский (он прибыл на одну службу) сказал тогда прекрасные слова про хлеб: «Все будет — машины, электростанции, города на море и даже под морем, но вечным светочем жизни останется хлеб». Явтушок притронулся пальцами к ризе епископа, когда тот святил куличи в корзинках и узелках, зацепился ногтем за золотую нитку и под смех верующих едва оторвался от епископской ризы. Потом эта нитка тянулась за ним всю дорогу до Вавилона, и вот, оказывается, что это была за примета — суждено ему вернуться в храм, но уже заложником, смертником. Не зацепись он тогда за ту нитку, может, всего этого и не произошло бы. Сейчас он тихонько рассказал о том Фабиану. А тот: «Человеку всю жизнь надо опасаться дурных примет и обрезать ногти, когда отправляешься в храм, чтобы не вытянуть ненароком ниточку из епископской ризы, что, впрочем, не грешно, а смешно».
У Вознесения окна высоко, и до них не доберешься, чтобы поглядеть, что там, у Спаса: какая охрана, зорко ли следят. Славянская душа так устроена, что, очутившись в тюрьме, только и думает о побеге. На площади заработали топоры — много топоров, строили виселицы. «Мастерят», — сказал Фабиан.
Глинск проснулся на рассвете, едва засияли глаза богов на стенах. Явтушок спал на полу, свернувшись калачиком. Луч из высокого окна упал на его красные ноги, и добрался уже до лица, но Явтушок поймал его и отбросил, словно то была золотая нитка из епископской ризы.
На площади строились жандармы и полицаи, оттуда доносились немецкие команды, потом послышался голос Месмера, вещавшего о непобедимости рейха, провидении и гении фюрера. Затем кого-то вывели из гестапо. Потом прозвучала еще команда, и теперь уже строевым шагом шли сюда, к церкви Вознесения. Фабиан разбудил Явтушка, тот вскочил как ошпаренный. Жандарм растворил ворота, стал в проеме, показал на площадь: «Бистро!»
Явтушок попытался было спрятаться в храме, бросился за алтарь, но полицай из Овечьего нашел его там и вывел за шиворот из церкви. Из Спасской тем временем вышли женщины и дети. Под виселицей стояла Варя Шатрова.
Она стояла неподвижно, словно не узнала вавилонян, неотрывно смотрела на беснующихся стрижей над насыпью.
Варе приказали подняться на скамью под веревкой. Там ждал ее палач в белых перчатках, уже немолодой худощавый гестаповец. Он занес над Варей петлю, накинул ей на шею, затянул. Потом спрыгнул со скамьи, дал ей минуту для прощания с миром. Варя поправила веревку, потом нашла кого-то в толпе, и на левой щеке у нее сверкнула слеза.
«Прощайте…» — прошептала Заря. У нее пропал голос, глаза искали в толпе еще кого то. Она говорила, но голоса не было слышно. Месмер подал знак палачу. Тот ударом ноги выбил из под Вари скамью на белом помосте.
Затем двое гестаповцев вывели на помост хромого Шварца, небритого, черного, в окровавленной рубахе. Указали ему на скамью. Он попробовал было взобраться на нее, но опрокинул и сам упал на помост. Его подняли, помогли стать на скамью, все тот же палач в белых перчатках накинул и ему петлю на шею. Шварц поискал в толпе Фабиана, улыбнулся, попрощался едва заметным кивком головы, не проронив ни слова. В толпе кто то заплакал, это был женский плач — у Шварца здесь, в Глинске, жила старенькая жена, наверно, она и заплакала. Месмер подал знак, и все повторилось. Забилась в конвульсиях единственная нога. Подошел гестаповец с молотком и фанеркой, вынул изо рта гвоздик и прибил им фанерку к деревянной ноге Шварца, На фанерке было написано: «Австрийский пес».
— Теперь отправляйтесь в свой Вавилон и чтоб вы все там погибли! Все! — закричал Месмер, посылая вслед им проклятья.