— Господин гебитскомиссар отныне запрещает вам ходить по Вавилону с козлом.
— Удивительно! Разве ходить с козлом — нарушение нового порядка в Европе?
— Я в этом никакого нарушения не вижу. Но я передаю его приказ: если он еще раз увидит вавилонского философа с козлом, то господину философу больше не читать Платона и не прогуливаться по Вавилону… — Но козел мой, моя собственность, я даже чуть было не застраховал его у того же Явтушка, и вдруг я не имею права ходить с ним по Вавилону!
— Это и меня удивляет, но я ведь только толмач.
— Я понимаю, если б козел разбил фару или еще чем провинился. Вы же видели, с каким восхищением ои разглядывал усики господина гсбитса. Я уверен, что этот дурачок даже и не догадывается, что перед ним был оккупант. Пошел, беды б тебе не было! — Фабиаи откланялся и ушел. Козел поплелся следом.
Однажды, незадолго до войны, им с Явтушком захотелось выпить, но не было денег на водку, и Явтушок готов был уже выплатить страховку за козла, да только оба не знали, куда деть самого застрахованного. Не убивать же животное! И вот перед Фабианом та же проблема: куда деть козла?
Гебитс полагал, что этим своим на первый взгляд незначительным запретом он лишит Вавилон чего то привычного и, в известной мере, символического. Философ без козла потеряет в глазах вавилонян, да и сам почувствует, что его свобода отныне ограничена. Когда раба хочешь сделать рабом, следует постоянно напоминать ему, что он раб, а отсутствие козла будет самым лучшим напоминанием об этом. Постепенно Фабиан и сам уяснил себе суть этого запрета и, рискуя жизнью, все же ухитрялся появляться в Вавилоне с козлом. Более того, он только теперь ощутил историческое значение этого животного. Парадокс в том, что те, кто запрещает, не вдумываются в обратное действие своих запретов. «Гебитс запретил мне ходить с козлом, а я хожу», — жаловался Фабиан и благодаря этому становился еще легендарнее, чем был; перед ним гостеприимно открывались двери даже тех жилищ, где прежде видели в этой паре некую причуду судьбы. Теперь эти двое придавали Вавилону духовной стойкости, хотя никто не мог как следует объяснить себе, зачем этому немцу, приезжавшему к ветрякам, понадобилось именно это мизерное «нельзя», он же мог и вообще запретить Фабиану появляться в Вавилоне, чем избавил бы вавилонян от необходимости всякий раз готовить обеды на лишнего едока, — ведь теперь никто не сможет отказать в обеде человеку, подвергшемуся такому странному ущемлению прав. Что же до козла, то он с этих пор пользовался еще большим расположением хозяина.
Даньку и в голову не приходило, что когда-нибудь его проведут через родной Вавнлон в колонне пленных. А случилось именно так. Женщины и дети высыпали на улицу узнавать своих, но его узнать некому, а сам… разве признаешься, что это ты — Данько Соколюк, для которого все здесь когда то было так дорого и близко. В центре Вавилона на самом высоком месте стоит дворец культуры, недостроенный, двухэтажный, с черными проемами окон и дверей — издалека он походит на фантастический замок и таким вырисовался на горизонте, как только колонна пленных выступила из Прицкого. Данько уже думал, что это лишь причудливое степное марево, но сооружение оказалось реальное, хоть и необычное для Вавилона. А на околице тянутся коровий ки, конюшни, свинарники — длинные, подпертые столбиками, как и повсюду в селах. Пленных часто загоняют туда на ночлег, в дверях ставят пулеметы, и сбе жать из этих длиннющих строений нет никакой воз " ложности.
А вон показались и вязы, зеленые зеленые, пустой двор Зингеров, а там и их груша, и груша Явтуха, и валаховские орехи на поляне, а хаты Валахов не видно. Куда ж подевалась хата? Данько не может найти еще нескольких знакомых хат, зато жилище философа, не стоящее уже и доброго слова, цело, стоит в своем диком вишеннике, перед окном еще цветут припорошенные пылью высокие мальвы и на пороге сеней застыл в за думчивости козел. «Фабиан! Фабиан!»— окликнул его Данько, да разве он отзовется!
Передние пьют воду, на ходу наклоняясь, передавая из рук в руки пустеющее ведро. Данько среди передних, босой, в выгоревшей гимнастерке с петлицами рядового, в продранных на коленях галифе, лицо серое от пыли, истомлено жаждой. В ведре уже ни капли, и все же Даиько пытается напиться из него, вспоминает вкус вавилонской воды, потом передает другому, крайнему в ряду, и тот ставит ведро на обочину. Подбежала владелица ведра, немолодая уже, Данько узнал ее:
— Тетка, тетка Ярина! Скажите моим, что я тут проходил. Лукьяну скажите, Даринке. Всем, всем…
— Ой, боже мой! Да кто ж ты? Чей ты? Чей?