Выбрать главу

— Это у меня есть, и этим я торгую: она изрядно воняет.

— Ешьте сами ее! — кричу я в неистовстве оттого, что лавочница позволила себе употребить такое грубое слово при невинных ушках сиротки.

Я хватаю Гликеле под руку, и мы поспешно выбегаем из лавчонки на предпуримские улицы, где нас сопровождает дробящееся в водостоках солнце, словно косточки разбитой скрипки.

Событие в селедочной лавчонке растеклось вдоль и поперек всей улицы. Нельзя сказать, чтобы я или Гликеле способствовали этому. Она сама, Ройзе-Эйдл, мгновенно раздула инцидент. Она даже придумала, будто я схватил ту желтую селедку и ею смазал ее, Ройзе-Эйдл, по лицу.

Но раз уж завел любовь, то сноси и позор, и наговор: Гликеле теперь моя любимая, и мы вдвоем, когда луна залезает к облаку в карман, гуляем по кирпичному заводу и на реке Пазе.

3

«Лучезарно. Любвезарно. Зр-зр-дзр». Резвится пчелка в жилах моих, что ли? Так ли, не так ли, но мы должны время от времени охлаждать в Вилие разогревшуюся кровь. Только не там, где купаются все, где мальчишки кишат, словно муравьи в муравейнике. Я не могу допустить, чтоб они без конца щупали своими быстрыми глазками полуобнаженное тельце моей любимой. Тем более, что когда Гликеле выскакивает из реки и идет по песчаному берегу, можно подумать, что на ней вместо рубашонки — волна. А когда бежит — словно стремится догнать выдавшиеся вперед грудки.

Поэтому мы купаемся вдали от недоброго глаза, верстах в двух ниже по течению, где никто не купается, где река круто забирает влево, а если переплыть ее, попадешь в Закретский лес с его высокими черно-голубыми елями, под которыми и в полдень прохладно и сумрачно, как в колодце.

И хоть Гликеле очень хочется, чтоб мы переплыли реку, — я боюсь. Боюсь водоворотов в реке и водоворотов в нас обоих. Нас может закрутить и затянуть на дно.

Что же нам делать? Просто не надо об этом думать. Летняя лазурь навевает грезы, и мы днем и ночью предаемся мечтам.

Мы только-только искупались, и я лежу с Гликеле на теплом, облученном летом и солнцем песке. Сладостные язычки волн ласкают наши пятки. Светящиеся паутинки словно выгравированы на звенящей голубизне. Мы оба затихли в благостном молчании, и я понемножку сыплю на Гликеле песок. Прежде чем я успел опомниться, малышка оказалась вся засыпанной. Только ее голова и распущенные солнечно-красные волосы остались на поверхности. Так выглядит подсолнух, сорванный бурей и покорно лежащий среди огородной зелени. Над нами надломился стальной луч. Ели с противоположного берега рябят воду. Глаза Гликеле расширились, и цвет их дымчато-розов, как цветы птицемлечника.

Я наклоняюсь над ее головой и сам пугаюсь того, что прерываю молчание:

— Раз ты не можешь двигаться и руки твои зарыты, я могу позволить своим губам делать все, что они хотят.

Вместо того, чтобы рассердиться, девочка вдруг заливается смехом, слишком звонким для сиротки. И смех ее гулко раскатывается над водой и отскакивает, как камешек, куда-то далеко, туда, где начинается закат:

— Жаль, что руки мои зарыты, я не смогу тебя обнять.

Я пытаюсь рассмеяться вместе с ней над ее шальным ответом, но губы мои попадают в плен. И уже не Гликеле — я по шею зарыт в песок, и теперь ей придется сжалиться надо мной и освободить меня.

4

Видать по всему, добрый ангел думает обо мне. Он осеняет мой чердак и радуется тому, что я рад. Вот, например, он подстроил в пику моим недругам так, что реб Эля сделался резником в местечке Ворнян и приезжает домой только на праздники. Но для меня праздники, когда реб Эля в Ворняне. Тогда мне нет нужды шляться с Гликеле по чужим садам, прятаться от недоброжелателей в крапиве под высокими заборами или сползать с прибрежным песком в соседство к водоворотам; я могу, когда мне вздумается, приходить к ней в дом, даже ночью, и изливать перед Гликеле свою душу до самых петухов — поющих от радости, что реб Эля уехал.

Что касается ее бабушки, бабушки Цвеклы, так это бабуля без селезенки. Разве только злодей мог бы предъявлять ей претензии. Историями она начинена, как головка мака зернышками. Горе лишь в том, что бабушка Цвекла парализована, не может двигаться. Она постоянно лежит, бедная, в маленькой деревянной кроватке, одетая в черное шелковое платье, отделанное блестками.

Я люблю приходить в этот дом, даже если знаю, что Гликеле нет: ушла к портнихе или купить еды. Отец остается отцом, и он не забывает присылать из Ворняна пару злотых.

Бабушка Цвекла узнает о моем появлении по манере открывать дверь. Я отворяю ее и осторожно, и с мальчишеским нетерпением. И дверь проскрипывает мое «доброе утро» или мой «добрый вечер». Как если бы пила пилила пилу.