Бронзовое лицо роденовского «Мыслителя» пробуждается от летаргии:
— Реб Юлиш, могильщик реб Юлиш.
— Простите, а не знаете ли вы также, откуда он родом?
— Конечно, знаю, из Мункачей.
Я продолжаю допытываться:
— А на каком языке говорит он с ними? Хоть бы слово я понял!
По лбу «Мыслителя» пробежали темно-бронзовые морщины:
— На языке могильщиков, миленький. Это невнятица, смесь иврита, идиш, арабского и арамейского. Могильщики не родились на этом кладбище. Здесь рождаются только покойники. А могильщики, миленький, они сбежались сюда со всего земного шара. Из Польши. Йемена, Венгрии, с Атласских гор и с Самбатиона[24].
Роденовский «Мыслитель» опускает свою тяжелую голову и застывает в молчании. Я возвращаюсь к кольцу лопат и до боли в ушах настраиваю слух на речь реб Юлиша. Терпение, выдержка, а там и пробудившаяся давняя интуиция помогают мне уловить его летящие иероглифы:
— Господа, воды подступили к горлу. Нет выбора, говорю я вам. Понятно? Забастовка — это много больше, чем забастовка, понятно? Хозяева, говоря между нами, уступят и поднимут. Будем толковать от меньшего к большему: чем мы ниже пекарей? Как нельзя жить без сдобы, так нельзя жить, господа, и без гроба, — шутовски срифмовал он.
И пока он распаляется и вещает, над его широким мясистым носом вдруг повисает неожиданно примчавшаяся на кладбище одна-единственная стеклянистая прозрачно-зеленая саранча, эдакий вибрирующий напильник. Мне приходит на ум, что эта саранча ~ тайный гонец тысячеглазого ангела. Она доставляет реб Юлишу инструкции, как проводить забастовку.
Как я и предчувствовал, эта единственная саранча была только лазутчиком. Вслед за нею тлеющее облако пожирает солнце вместе с его побочными детьми — тенями. Голубой огромный летний день рассыпается в прах, как при солнечном затмении. Полчища саранчи нападают на деревья, на надгробья, я слышу, как они гложут в голодном неистовстве. Воздух зноен. Едва продохнуть. Как долго, Отче мой, будет длиться здесь эта война между Гогом и Магогом?[25] Но я слышу, как во мне кто-то шепчет, что времени на кладбище не существует. Только глупые дети человеческие по другую сторону предела тешат и обманывают себя часиками. До них вовсе не доходит, что внутри часов, в пружинках, спрятан Ангел смерти и из минуты в минуту режет их ножеподобными стрелками: тик-так, хик-хек…
Я даже даю себя увлечь невероятной мыслью, что, будь я королем этого государства, я издал бы указ выбросить в море все часы в стране вместе с Ангелами смерти. И тут, при этих думах, саранча вздымается с кладбища, точно пыльная буря в пустыне Цин, и летний день проясняет своей сапфирной голубизной, что все происходившее здесь только что — не более как игра фантазии.
Лишь где-то вдали, на западе, на шее горизонта, еще можно обнаружить след воображения, его тонкую царапинку.
Где реб Юлиш? Где могильщики? А где им быть? Они здесь. Время говорить, и время молчать. Время голодать, и время есть. Вот они и сидят на свежем земляном холмике и закусывают. Кто обдирает селедку, а кто хлебает из кринки простоквашу. Тем временем к ним присоединяются две еврейки. Обе в белых халатах и в белых, скрывающих волосы кепках — до самых бровей. Халаты унизаны иголками. В некоторых болтаются белые нитки, точно червячки. Это хозяйки домика для обмываний.
Саранча, видимо, кое-чему меня научила. Я становлюсь озорным, дерзким. Подступаю к реб Юлишу — и прямо к сути:
— Господин еврей, против кого вы бастуете?
Мой вопрос ошеломляет его:
— Что значит — против кого? Интеллигентный человек, и такое спрашивает?
— Кто вам сказал, что я интеллигентный человек? В таких делах я как раз невежда. Меня просто снедает любопытство: против кого бастуют евреи на кладбище?
Ресницы его становятся колючими. Сперва он колет ими людей с лопатами, и их молчаливое согласие утверждает его в мысли о близкой победе:
— Видимо, новый оле. Прибыл из страны, где нельзя бастовать. Жаль его.
Я возмущаюсь. Еще миг, и наши носы сталкиваются:
— Как раз не новый, и не увертывайтесь от ответа: против кого вы бастуете? Против смерти или против жизни? Если бы мы все бастовали против смерти, жизнь выглядела бы иначе. И еще один вопрос: человек ведь не более как человек, и может случиться, не приведи Господь, что у вас вдруг защемит под сердцем, и, как говорится, нет шляпника. Кто вас тогда похоронит?
Среди людей с лопатами возникает движение. Такого вопроса, по-видимому, никто не ждал. Один из могильщиков выплевывает селедочную голову. Другой не жалеет простоквашу и отшвыривает ее вместе с кринкой. Обе женщины из домика для обмываний принимаются вопить, как если бы они раздирали полотно[26]. Капающие из их глаз слезы подобны иголкам, воткнутым в халаты. А что касается реб Юлиша, так его всполошило в конце концов мое выражение «нет шляпника», потому что он приподнимает свою шляпу с широкими полями, обнюхивает ее снаружи и внутри, и я чувствую, как он боится надеть ее снова на ермолку.
26
Полотно для савана принято не резать, а раздирать. Шьющие саван обычно плачут и причитают.