Тринадцать. Это число имеет ко мне прямое отношение. Единицей и тройкой заканчивается год моего рождения. И дом, где я родился, был помечен тринадцатым номером. Позднее это число переселялось во все места моего жительства, постоялые дворы, отели. Оно также закрадывалось в различные номера и даты, имевшие касательство к моим скитаниям по свету. Иногда оно членилось, как амеба, и прикидывалось другим. Вот оно уже почти иссякло, хоть поминальную по нему читай, и вдруг оно тут как тут в новом видоизменении. И всегда — без опозданий. Мне проще было бы избавиться от собственной тени, чем от этой заколдованной парочки, заключившей брачный союз. Но, правду сказать, к чему мне от этого числа избавляться? Без него мне разве станет лучше?
— Нет, лучше не станет, — вторгается женщина в мои размышления, а черная вуаль на ее лице — облако на облаке с тлеющими краями. — Не станет лучше, и не станет хуже, все точно так, как ты писал:
— Кто ты? — хватаю я запястье, на котором шесть цифр с единицей и тройкой в конце, и ладони наши сплетаются, одна пытается осилить другую. Вместе с ладонями сплетается и наше дыхание. Дыхание женщины — с теплым язычком, соленое и сладкое одновременно. С моря врывается блеск разбитого зеркала.
— Кто я? — волнуется лицо под вуалью. — Милый вопрос. Долгие годы я спрашиваю об этом Единого, и, да простит Он меня, я обращаюсь к стене. Может статься, что по другую сторону стены находится ответ, но голова моя и сердце уже полопались от ударов. А ты, нетерпеливый, хочешь сразу узнать, кто я.
И вдруг женщина в вуали расхохоталась, и раскаленные камешки ее смеха покатились в мое горло:
— Все же я расскажу тебе, кто я. Единый уже забыл, но во мне, Его создании, еще теплится память. Да будет тебе известно, что я искала тебя и нашла в этом вот кафетерии лишь для того, чтобы рассказать, кто я.
Я слушаю и все еще чувствую, как ее умолкший смех неслышно перекатывается у меня в горле. Но теперь смех сплавлен с плачем моря и дождем:
— Имя Мирон Маркузе ты помнишь? Ты должен помнить, потому что Мирон Маркузе был твоим соседом. Ты жил на Вилкомирской улице номер тринадцать, а он — через дорогу. Но если не его, то ты наверняка помнишь его двух дочек, которых улица называла двойняшкой, хотя каждая из двух была наделена собственным именем и собственной душой. Младшая звалась Хадасл, а старшая, родившаяся тринадцатью минутами раньше, прозывалась Груней. Так вот, я и есть Груня, старшая сестра из юной двойни.
Я Груня, но не уверена в этом. До нашего раннего девичества мы обе были схожи, как две слезы из одного глаза. Нам вплетали ленты в косы — Хадасл голубые, а мне красные, чтоб не перепутать нас. В гимназические годы мы разыгрывали мальчишек: когда Хадасл назначала свидание в лунную ночь, являлась я, Груня. И наоборот. Редко какой кавалер спохватывался, что ухаживает не за той. В большинстве случаев мы сами портили игру. Мудрить над мальчишками и дурачить их стало нашей привычкой, натурой. Но когда игра стала слишком правдоподобной, мы покончили с этим театром: дело дошло до того, что влюбленный в Хадасл чуть не наложил на себя руки из-за ее сестры.
Наши души, напротив, были различны, и в них не было нужды вплетать ленты. Хадасл родилась скрипачкой. В шесть лет она, подобно Моцарту, выступила с концертом в филармонии. Кто-то тогда сказал, что Хадасл положила себе на плечо белый платочек, потому что ее скрипочка плачет. Ее учитель музыки однажды заявил, что в ее крови плавают красные скрипочки. В моей крови плавала музыка революции. Я дала бы выколоть себе оба глаза, лишь бы у моих соседей стало светлей. Чего стоит абстрактный свет, когда ты сам слеп, — до такой элементарной мысли я еще в те годы не доросла. При сдаче последнего экзамена в реальном училище меня захватила в плен железная решетка. Меня обвинили в том, что я помогала ликвидировать провокатора на Бельмонте — на той поросшей соснами горе, имя которой дал Наполеон, когда остановился в нашем родном городе, и где наша юность вела игру в любовь и антилюбовь.
Мирон Маркузе приходился нам отчимом. После несчастья с нашим отцом — его нашли на железной дороге, он попал под поезд — мама вышла за Маркузе замуж скорее ради нас, чем ради себя. Днем он был ювелиром, а ночью — мыслителем, философом. Он носился с теорией, что причина всех несчастий, личных и народных, — зависть. Когда завидуют, способны на все. Если гомо сапиенс будет исцелен от болезни, которая зовется завистью, он превратится в земного ангела. Много лет он производил психологические опыты над козами, собаками, змеями, сороками и над двумя обезьянками, которых купил у цыгана. Наш двор выглядел зоологическим садом. Из всего этого он в итоге извлек и создал некую сыворотку, которую назвал антизавистин. Так же называлась брошюра об его теории, напечатанная им на трех языках: на идиш, иврите и польском.