Выбрать главу

В один из вечеров на исходе того лета я вошел в сад Мунки Пойтерылы и беспричинно расплакался, для собственного удовольствия, чтоб облегчить душу.

Я улегся в сладкую траву под веткой вишни. Под откосом глиняной горы плескалась Вилия. И волны не вода, а вино. Они, видать, поднялись до самого сада и опьянили меня. И вот картина, которая явилась мне во сне:

Я лежу в траве под вишневой веткой в том же саду. Из моего сердца прорастает игла. И на ней легко и воздушно, точно водяная птица, танцует балерина. Ее маленькие резвые ножки танцуют на острие иглы, н игла их не ранит. Я вижу, как в игле отражается ее тело, и глаза мои прикованы к игле. Когда я порой произношу или пишу: красиво, красота, — это всего лишь бледная тень той балерины, чей танец отражался в игле. Но едва я вздумал прикоснуться к ней, как балерина вместе с иглой исчезла.

После этого сна, или видения, напала на меня черная меланхолия. Сад для меня в ту ночь увял, хотя именно тогда он вздулся огненными вишнями, как в горне раздуваются едва тлеющие угольки. Я возложил свою правую руку на сердце, на то место слева, откуда проросла игла, и сказал своим обманутым пальцам: ребятки, вам ничто не поможет, вы обязаны коснуться балерины, иначе — —

А так как я в ту пору проводил свои дни в библиотеках, штудировал Спинозу и был полон его интеллектуальной любви, черная меланхолия непрестанно сосала меня, как пиявка. Истолковать сон и помочь прикоснуться к балерине, танцующей на игле, Спиноза не мог. Зато садовник Мунка Пойтерыло видел лучше, чем мои домашние, что мне что-то мерещится и что я угасаю, как свечка. И вот этот самый Мунка Пойтерыло и рассказал мне, что в городе есть хиромант, которого называют «иешиботник с тремя глазами». Он читает сны, как читают письма на родном языке, а знаки и линии на ладони человека — для него что тропинка в густом ельнике. Ступай к нему, советовал мне Мунка, и иешиботник с тремя глазами прочтет твою судьбу и исцелит тебя.

Короче, Мунка дал мне твой адрес, и я направился к тебе. Ты жил в проходном дворе. У ворот была лавчонка ржавеющих изделий из железа, и у косяка торчала коса. Ты жил в пристройке с облупленной штукатуркой, и черная балка подпирала ее ребра. Надо было быть акробатом, чтоб добраться к твоему чердачку. Деревянная лестница была без перил.

Я помню твое треснувшее зеркало с пятнами, зелеными, точно листья водяной лилии. Под зеркалом посвистывал самовар, словно на улице уже мороз, хотя лето еще и не начинало упаковывать свои зеленые чемоданы. Стол прогибался под тяжестью книг в потертой коже. С краю лежала раскрытая латинская книга с изображением руки, прорезанной линиями, а между ними — цифры. На тебе были пелерина из золотой паутины и красная бархатная ермолка.

— Все правда, — качнул мой собеседник острым подбородком и проверил, сидит ли еще ермолка на его голове. — Все правда, кроме одной ошибочки: самовар не посвистывал, он был холодным.

— Ты, вероятно, лучше помнишь, будь по-твоему. Мне важно вспомнить главное: едва я собрался раскрыть рот, как ты сообщил, что меня зовут Аврахам. Затем ты уставился на мою дрожащую ладонь и, по-приятельски хлопнув меня по плечу, сказал: тебе мало видеть балерину, танцующую на игле, ты хочешь еще и потрогать ее? Не будь таким умником. Разве может человек потрогать душу? Пусть танцует. А ты будь верен балерине, люби ее хоть за то, что удостоился видеть ее танец, отраженный в игле, проросшей из твоего сердца. Вы еще будете вместе мечтать и танцевать, и никто вас не сможет разлучить — —

Скажем правду: толкование было для меня загадочней сна. Но твоя личность и то, как ты заглянул своим третьим глазом за морщинку на моем лбу, пронзили меня не менее ощутимо, чем игла, проросшая из моего сердца. То был целительный яд, выжегший мою меланхолию.

Перед тем, как уйти от тебя — а спускаться по деревянным ступеням в бездну было еще опаснее, чем тянуться к твоему чердаку, — я оставил на столе, точно врачу, пятнадцатикопеечную монету, потому что больше у меня не было. Но ты ее выбросил на улицу сквозь разбитое стекло:

— Пусть себе катится на счастье…