Смотреть было не на что, пустая комната отражалась в большом квадратном оконном стекле. Скульптуры стояли на своих местах: голова старика из терракоты, прекрасная копия с древнеримского оригинала, на подставке у двери; два юных кавалера в одежде елизаветинского времени, загадочно переглядывающиеся в квадратной нише на противоположной стене, бюсты двух офицеров — морского и пехотного эпохи Наполеона — над камином и слева от меня на пьедестале — бронзовая статуэтка хорошенькой девушки, вероятно, французской школы, выполненная в 1890-х или чуть позднее, которая была поставлена напротив окна таким образом, чтоб на нее по утрам падало солнце. Так как я стоял спиной к комнате, бронзовую фигурку разглядеть почти не удавалось, остальные же работы, казалось, потеряли ту странно точную соразмерность одухотворенности и безжизненности, которая постоянно ощущается, когда смотришь на них прямо. Отражаясь в оконном стекле, они выглядели лишенными всякой живой искры. Я повернулся и снова взглянул на изваяния в упор: да, в камне опять затеплилось что-то человеческое.
Так как ветка А595 находится в стороне от главной магистрали, шума проезжающих машин здесь не слышно, да и сейчас во двор ни одна не свернула, казалось, все кругом погрузилось в тишину, но стоило прислушаться, как я стал различать шум голосов, доносившийся снизу, хотя выделить среди них чей-то один было невозможно. Я решил, что, если за минуту до ушей не донесется никакого определенного звука, можно пойти в спальню и взять из шкафа чего-нибудь выпить. Мысленно я стал считать: одна — тысяча — две — тысячи — три — тысячи — четыре — тысячи… Эта штука со счетом помогает войти в нужный ритм, и благодаря многолетней практике я не побоюсь дать гарантии, что ошибка в определении времени у меня не превышает двух секунд за минуту. Заметьте, это очень полезная вещь, например, когда варишь яйца без часов; впрочем, практическая выгода тут ни при чем.
Я дошел до тридцать восьмой тысячи и уже хотел себя поздравить с тем, что до конца упражнения осталось меньше трети, когда из расположенной через коридор гостиной до меня долетели отчетливые звуки, которые нельзя было назвать неожиданными, — вздохи вперемешку с покашливанием. Отец, услышав, как Магдалена уходит, но не желая сознаться, что это послужило ему сигналом, решил встать на ноги и пойти к столу. Из-за него мне пришлось отказаться от выпивки, но взамен признать, что нет худа без добра.
Я услышал его медленные тяжелые шаги, и в следующее мгновение открылась дверь. Он устало и неприязненно заворчал, когда заметил, что у самого порога его опередил Виктор Гюго, который попадался ему под ноги даже чаще, чем остальным. Виктор — абсолютно голубой сиамский кастрированный кот, которому пошел третий год. Как обычно, он не вошел, а, скорее, влетел в комнату, но не из страха перед опасностью, а из соображения, что береженого бог бережет. Обратив внимание на меня, он по своему обыкновению подошел поближе, выказывая полное недоумение не столько по поводу того, кто я такой, сколько из любопытства, что же я все-таки такое, и без предвзятости ожидал любого ответа. Может, я щепотка соды, или двенадцатый октябрь в году, или целая религия — христианство, или шахматная задача — возможно, вариант противогамбитной защиты Фолкбира? Подойдя ко мне вплотную, он отказался от поисков ответа и рухнул к моим ногам, подобно слону, забитому выстрелом в самое уязвимое место. Из-за Виктора, наряду с другими причинами, вход в «Зеленого человека» собакам был закрыт. Попытка отвести каждому свое место могла обернуться для него слишком тяжелым испытанием.
Отец захлопнул за собой дверь и рассеянно кивнул мне головой. Пожалуй, я похож на него — тот же высокий рост, та же сухощавость, те же темно-рыжие волосы, которые, как живые островки среди седины, еще сохранились у него на голове. Но у меня вместо его внушительного, с высокой спинкой носа и сильных, как у пианиста, рук с широкими ладонями было что-то от матери, менее мужественное.
Безразличие его приветствия было просто слабым отблеском того непривычного недовольства, с которым он сегодня смотрел вокруг, словно приглядываясь к миру. Казалось, сюда зашел чужой человек, жизнь которого была мне непонятна. Его распорядок дня, только в воскресное утро позволявший понежиться в постели, был крайне суров: невзирая на погоду, ровно в десять — поход в деревню, чтобы «посмотреть, что к чему» (хотя, смотри не смотри, в деревне ничего нового не увидишь, во всяком случае, нашим с ним глазом горожанина), покупка в лавке за углом пачки сигарет «Пикадилли» и газеты «Таймс» (которую старик домой не приносил), посещение чайной «Лакомка», где выпивалась чашка кофе с шоколадным бисквитом и прочитывалась от корки до корки газета, а затем ровно в полдень — визит в «Королевскую рать», там полагалось заказать две порции легкого эля «Кураж», поломать голову над кроссвордом и поболтать со «старыми хрычами», хотя о чем шла речь, понять было трудно. Во всяком случае, мне этого сделать не удалось, когда как-то тихим утром, случайно, я сопровождал его на прогулке. Ровно в час пятнадцать — возвращение в «Зеленого человека», холодный ленч у себя в комнате, послеполуденный сон, затем снова кроссворд до победного конца или попытка окончательно его добить, и чтение детективов в газетных приложениях, которые я привозил ему из Ройстона или Больдока. Где-то между шестью и шестью тридцатью — здесь дозволялась маленькая вольность — он появлялся в гостиной, подготовившись принять до обеда первую из двух порций виски и, как я могу предположить, настроившись на беседу, потому что он никогда ничего с собой не приносил, даже кроссвордов. Но и Джойс, и Эми, и я были заняты своими делами, более важными для нас, чем болтовня со стариком, и он опять просил прислать ему вечернюю газету, как сегодня вечером, или просто глазел на стены. Когда я изредка к нему заглядывал и находил его в таком состоянии, мне становилось не по себе: я не мог заставить его читать, усадить за расшифровку акростихов, приказать учить латынь, делать чертежи механизмов, а он сам, по его собственному выражению, скорее бы нафаршировал череп кабачками вместо мозгов, чем стал бы смотреть телевизор.