Выбрать главу

Однако я не внял этим речам, так как уже заметил, что как раз в вымысле Ремер не силен. Уже не раз, поправляя мою композицию, он просто не замечал моих любимых деталей в изображении горных хребтов или лесных чащ; мне они казались значительными, а он безжалостно заштриховывал их жирным карандашом и превращал в темный, ничего не говорящий фон. Детали эти, может быть, и были нежелательны, но он, по моему мнению, должен был хотя бы заметить их, понять меня и что-нибудь об этом сказать.

Поэтому я осмеливался возражать, сваливая вину на акварель, не дающую возможности свободно и сильно воплотить мой замысел, и высказывал свою мечту о добром холсте и масляных красках, при которых все само собою приобретает пластичность и достойный вид. Но этим я уязвлял своего учителя в самое сердце, ибо он верил и утверждал, что полноценное мастерство можно в достаточной мере проявить и отлично доказать с помощью куска белой бумаги и нескольких таблеток английских красок. Его путь уже был завершен, и он не рассчитывал создать ничего существенно нового в сравнении с тем, что создавал теперь; поэтому его оскорбляло, когда я давал ему понять, что считаю воспринятое от него всего лишь ступенью и уже чувствую себя призванным перешагнуть через нее к чему-то высшему. Он стал особенно обидчив, когда я начал часто и упрямо спорить с ним на эту тему: однако я не отрекался от своих надежд и уже не только не соглашался безоговорочно с его взглядами, когда они приобретали общий характер, но и бесстрашно ему возражал. Главной причиной было то обстоятельство, что его речи и утверждения становились все более странными и дикими; они подрывали мое уважение к силе его разума. Кое-что здесь совпадало с ходившими про него темными слухами, и я некоторое время находился в состоянии мучительного недоумения, видя, как на месте глубоко чтимого и маститого учителя передо мной возникает самая необыкновенная и загадочная фигура.

Уже довольно давно его высказывания о людях и событиях звучали все более жестко и решительно, причем они касались почти исключительно политических вопросов. Едва ли не каждый вечер он отправлялся в одну из городских читален, просматривал там французские и английские газеты и делал по ним заметки. У себя дома он тоже возился с таинственными бумажными вырезками, и я часто заставал его погруженным в составление каких-то важных писем, Особенно много внимания он посвящал «Journal des Débats»[119]. Наше правительство он называл компанией неумелых провинциалов, Большой совет — презренным сбродом, а внутренние дела нашего государства — чепухой. Это ставило меня в тупик, и я воздерживался от того, чтобы соглашаться с ним, или даже защищал наши порядки, считая, что его недовольство вызвано продолжительным пребыванием в больших заграничных городах, которое возбудило в нем презрение к своей маленькой родине. Он часто говорил о Луи-Филиппе[120] и порицал его деятельность, словно был недоволен тем, что тот недостаточно точно выполняет какое-то тайное предписание. Однажды он пришел домой совсем сердитый и стал жаловаться на речь, произнесенную министром Тьером[121].

— С этим несносным коротышкой просто сладу нет! — воскликнул он, сминая в руке какую-то газетную вырезку. — Не ожидал я от него такого глупого самоуправства! А я еще считал его одним из самых способных своих учеников!

— Неужели господин Тьер еще и ландшафты рисует? — спросил я, и Ремер, многозначительно потирая руки, ответил:

— Ну, это — нет! Не будем об этом говорить!

Вскоре он дал мне понять, что все нити европейской политики сходятся в его руках и что стоит ему на день, на час ослабить напряженную работу своего ума, грозящую изнурить его организм, как сейчас же начнется путаница в государственных делах; смущенный и робкий тон «Journal des Débats» каждый раз указывает на то, что он, Ремер, чувствовал себя плохо или был измучен и редакция не получила его совета. Я пристально посмотрел на своего учителя. У него было непринужденное и серьезное выражение лица, на котором, как всегда, выделялись нос с горбинкой и холеные усы, а по глазам не пробегало и легкой тени неуверенности.

Я еще не пришел в себя от изумления по этому поводу, как узнал от Ремера и то, что он, будучи тайным руководителем правительственной власти всех государств, одновременно оказался жертвой неслыханной тирании и жестокого обращения. Он, который по праву, по всем законным нормам, должен был на глазах у всего света занимать самый могущественный трон Европы, содержался по чьей-то таинственной воле, подобно низринутому демону, в безвестности и нищете, причем он и шевельнуться не мог без разрешения своих притеснителей, они же каждый день высасывали из него столько гения, сколько им нужно было для их мелочного хозяйничанья в мире. Конечно, стоит ему вернуть себе свои права и свободу, как эта мышиная возня прекратится и взойдет заря свободного, светлого и счастливого века. Однако крошечные частицы его духа, используемые теперь лишь по капле, медленно стекаются в бескрайнее море, ибо они таковы, что ни одна из них не может пропасть пли быть уничтожена, и в этом бесконечно могучем море его духовное существо снова обретет свои права и спасет мир, ради чего он охотно даст изнурить свое телесное «я».

— Вы слышите, как кричит этот проклятый петух? — воскликнул он. — Это лишь одно из средств, пускаемых ими в ход, чтобы мучить меня, а таких средств тысячи. Враги знают, что петушиный крик расшатывает мою нервную систему и делает меня негодным ко всякому мышлению. Поэтому они повсюду держат близ меня петухов и заставляют их кукарекать, как только получат от меня необходимые депеши. Этим они останавливают механизм моего разума до следующего дня! Поверите ли вы, что по всему этому дому проведены скрытые трубы, чтобы слышать каждое слово, которое мы произносим, и видеть все, что мы делаем?

Я огляделся вокруг и попытался высказать свои возражения, но он выразительными, таинственными и многозначительными взглядами и словами заставил меня умолкнуть. Пока я разговаривал с ним, я находился в каком-то странном состоянии: так мальчик слушает сказку из уст взрослого человека, дорогого ему и пользующегося его уважением, слушает, не испытывая полного доверия; но когда я остался один, я не мог скрыть от себя, что лучшее, чему я до сих пор научился, я принял из рук безумца. Эта мысль возмущала меня, и я не понимал, как может человек быть безумным. Какая-то безжалостность овладела мною, я собирался одним ясным словом развеять всю эту нелепую тучу. Но, находясь лицом к лицу с безумием, я не мог сразу же не почувствовать его силу и непроницаемость, и я пытался найти слова, которые, поддерживая блуждающие мысли Ремера, могли принести страждущему хоть некоторое облегчение. Ибо в том, что он в самом деле несчастлив и страдает и что он действительно переживает все воображаемые им муки, я сомневаться не мог.

Я долго скрывал безумие Ремера от всех, даже от своей матери, полагая, что будет задета и моя честь, если такой замечательный учитель и художник окажется сумасшедшим, а кроме того, мне претило подтверждать ходившие о нем дурные слухи. Все же одно очень уж смешное происшествие развязало мне язык. После того как Ремер частенько многозначительно распространялся то о Бурбонах, то о потомках Наполеона, то о Габсбургах, случилось, что в наш город на несколько дней прибыла из какой-то монархической страны вдовствующая королева, старуха с множеством слуг и сундуков. Ремер сейчас же пришел в большое возбуждение, стал направлять наши прогулки мимо гостиницы, где расположилась приезжая, входил в дом, словно для важных совещаний с этой дамой, о которой говорил, что она очень коварна и прибыла ради него, а меня заставлял долго ждать внизу. Однако по тому аромату, который он потом приносил с собой, я догадывался, что он не ходил дальше кучерской, где ел чесночную колбасу, запивая ее стаканом вина. Эти шутовские проделки человека с благородной и солидной внешностью возмущали меня тем более, что были сопряжены с такими нелепыми хитростями. Поэтому я начал и дома и в других местах заводить разговоры о нем и тут с удивлением узнал, что странное поведение Ремера хорошо известно, но не только не возбуждает сострадания и участливого желания помочь ему, а рассматривается как злостный порок, как сознательное притворство, рассчитанное на то, чтобы обманывать людей и за их счет вести фальшивую игру. По-видимому, начало болезни совпало с тем, что где-то в дальних краях он допустил какую-то нескромность, или оскорбил добрые нравы, или не мог оплатить долговое обязательство, однако до подлинной сути никому докопаться не удалось. Пострадавшее лицо, которое тайным образом распространяло и время от времени повторяло сообщения о провинности Ремера, все же не хотело выступать в роли злопамятного преследователя и сумело так изолировать больного, что об этом деле почти не говорили, и сам Ремер не имел понятия о том, что происходит у него за спиной. Но в то время как гораздо менее значительные художники успешно пробивались вперед, в отношении Ремера люди делали вид, будто его совсем нет на свете, и его безупречное трудолюбие, не изменявшее ему, как бы ни был помрачен его ум, не встречало доброжелательства, признания или даже просто слова привета. Только впоследствии я узнал, что в период нашего общения Ремер голодал и тратил свои скудные средства почти целиком на поддержание опрятной внешности.

вернуться

119

— одна из старейших парижских газет; была основана в 1789 г. решением Национального конвента.

вернуться

120

(1773–1850) — король Франции (с 1830 г.), не останавливавшийся перед самыми жестокими расправами над участниками рабочего и демократического движения. В дни революции г. был свергнут с престола и бежал в Англию.

вернуться

121

Адольф (1797–1877) — французский государственный деятель и историк. Активно содействовал установлению Июльской монархии. При Луи-Филиппе занимал различные министерские посты, а в 1836 и 1840 гг. являлся главой правительства. Впоследствии стяжал себе позорную славу как палач Парижской коммуны.