Выбрать главу

За гигантским мужем, в глубокой сосредоточенности склонившим колени перед скрижалями, незримо для него стоит на гранитной глыбе дитя Иисус, без одежды, и так же сосредоточенно следит за могучим каменотесом. Поскольку это был лишь первый набросок, я создал эти фигуры сам, в меру своих сил, что еще более приблизило их к эпохе земных катаклизмов. Заметив рогообразные лучи, которыми был наделен Моисей, и нимб вокруг головки ребенка, Люс, к моему удовлетворению, сразу же разгадал тему, но тут же воскликнул:

— Вот где ключ! Итак, мы имеем перед собой спиритуалиста, человека, создающего мир из ничего! Вы, вероятно, веруете в бога?

— Конечно! — ответил я, желая узнать, куда он клонит. Но Эриксон прервал нас, обратившись к Люсу:

— Дорогой друг! Зачем так утруждать себя? Зачем при каждом случае выкорчевывать господа бога? Право же, вам это доставляет не меньше хлопот, чем самому заядлому фанатику — насаждение религии.

— Тише, индифферентист! — остановил его Люс и продолжал: — Теперь все ясно! Вы хотите полагаться не на природу, а только на дух, ибо дух творит чудеса и не работает! Спиритуализм — это боязнь труда, проистекающая от недостаточно глубокого понимания явлений и устоявшегося опыта. Он хочет заменить прилежание настоящей жизни чудотворством и делать из камней хлеб, вместо того, чтобы пахать, сеять, ждать роста колосьев, жать, молотить, молоть и печь. Вымучивание мнимого, искусственного, аллегорического мира, рождаемого одной лишь силой воображения, в обход матери-природы, и есть не что иное, как боязнь труда. И если романтики и аллегористы всякого рода целый день пишут, сочиняют, рисуют и бряцают, то все это только лень по сравнению с той деятельностью, которая посвящена необходимому и закономерному выращиванию плодов. Всякое творчество на основе необходимого — это жизнь и труд, которые сами себя поглощают, подобно тому, как в цветении уже таится гибель; такое цветение — истинный труд и истинное усердие; даже простая роза должна с утра до вечера бодро этому предаваться всем своим существом, и награда ей — увядание. Зато она была настоящей розой!

Я понял его лишь наполовину, ибо был уверен, что все же работал, и так ему и сказал:

— Дело вот в чем, — ответил он. — Геогностического[133] ландшафта, который вы хотите изобразить, вы никогда не видели и, бьюсь об заклад, никогда не увидите. Вы сажаете в него две фигуры, при помощи которых вы, с одной стороны, славите историю мироздания и творца, с другой — выражаете свою иронию. Это хорошая эпиграмма, но не живопись. И, наконец, это можно без труда заметить, вы сами даже не в состоянии выполнить эти фигуры, по крайней мере, теперь, и, следовательно, вы не в состоянии придать им то значение, которое вы остроумно измыслили. Таким образом, вся ваша затея висит в воздухе! Это игра, а не труд! Однако довольно об этом, и позвольте сказать вам, что свою проповедь я обращаю не против всего течения. Если рассматривать ваши вещи сами по себе, то они даже доставляют мне удовольствие, как контраст к моим. Все мы не более как дуалистические глупцы, с какой бы стороны мы ни подступали к нашей задаче. Что тут у вас за череп? Он не препарирован. Вы что же, выкопали его из могилы?

Люс указал на череп Альбертуса Цвихана, лежавший в углу комнаты.

— Он тоже принадлежал дуалисту в некотором смысле, — ответил я и, когда мы вышли, в нескольких словах рассказал историю о двух женщинах и о том, как бедный Альбертус метался от одной к другой.

— Вот я и говорю, — рассмеялся Люс, — будем глядеть в оба, чтобы нам не провалиться между двумя стульями!

Мы бродили втроем до глубокой ночи и простились, решив часто встречаться. Это намерение осуществилось; вскоре мы стали близкими друзьями и везде показывались вместе.

Глава двенадцатая

ЧУЖИЕ ЛЮБОВНЫЕ ИСТОРИИ

То, что наши родные земли, примыкавшие к северной, западной и южной границам прежней империи были отдалены друг от друга, скорее связывало, чем разъединяло нас. Мы были проникнуты внутренним сознанием общности происхождения, но, очутившись у большого центрального очага семьи народов, попадали в положение дальних родственников, которых в сутолоке гостеприимного дома никто не замечает; усевшись в кружок, они начинают доверительно судить о том, что им понравилось, а что — нет. Правда, у каждого из нас, безо всякой на то вины, были уже те или иные предвзятые мнения. В то время Германией настолько глупо и неумело управляли ее тридцать или сорок хозяев, что по другую сторону ее границ скитались толпы изгнанников и прямо-таки обучали иностранцев хулить и поносить свое немецкое отчество. Они пускали в обращение насмешливые словечки, которые до этого не были известны соседям и могли родиться только внутри поносимой страны. А так как иронию над самими собою (ведь, в сущности, это явление сводилось именно к преувеличению такой иронии) вне Германии мало понимают и ценят, иностранец понемногу начинал принимать дрянные шутки за чистую монету и научался самостоятельно употреблять их и злоупотреблять ими, тем более что таким путем можно было вкрасться в доверие несчастных, которые, в своем незнании мира, ожидали от новых друзей помощи и поддержки. Каждый из нас слышал такие вещи и запоминал их. Однако со временем дружеские беседы привели нас к выводу, что эмигранты и те, кто остался дома, всегда люди разные и что для настоящего знакомства с характером народа нужно посетить его у его собственного очага. Народ терпеливее, потому и лучше отщепенцев, и стоит он не ниже, а выше их, несмотря на то, что производит противоположное впечатление, которое в конце концов всегда умеет рассеять.

Если мы теперь успокоились на этот счет, то взамен нас стала мучить другая беда, а именно, различие между Югом и Севером. Семейства народов и братства по языку, которые вместе должны составлять одно целое, счастливы, если у них есть чем язвить и колоть друг друга, ибо здесь, как всюду в природе, различие и многообразие создают прочные связи, и все то, что неравно, но родственно, оказывается теснее объединенным. Однако же упреки, которыми мы, северяне и южане, осыпали друг друга, были грубо оскорбительны; южане отрицали у северян сердце и мягкость чувств, а северяне у южан — одухотворенность и ум, и как ни была необоснованна эта традиционная неприязнь, в обеих половинах страны встречалось мало толковых людей, которые сумели бы подняться выше нее, и, во всяком случае, лишь у немногих хватало мужества пресекать в своей среде подобные избитые речи. Чтобы создать хотя бы для себя то идеальное состояние, которого не было в действительности, мы дали друг другу слово каждый раз, когда представится случай, выступать в роли людей беспристрастных, все равно — присутствовал ли при споре один из нас или вся компания, и твердо защищать ту сторону, которую мы считали обиженной. Иногда нам удавалось поставить противников в тупик или даже вызвать благожелательный поворот. А бывало — нас самих относили к той или иной категории и, в зависимости от происхождения, называли честными простачками и тюфяками или же придирами и высокоумными голодранцами. Но так как это отнюдь не приводило нас в уныние и даже пробуждало в нас веселье, то, по крайней мере, резкий тон беседы смягчался, и достигалось относительное примирение.

Впрочем, наша посредническая миссия в один прекрасный день стала излишней и в то же время увенчалась отличной наградой, — это случилось, когда весь разнообразный мир художников объединился для празднования приближавшейся масленицы. Было задумано большое парадное шествие, которое дало бы картину великолепия угасшей эпохи, но не при помощи, холста, кисти и резца, а живых людей. Предполагалось воссоздать старый Нюрнберг, насколько его можно было изобразить при посредстве движущихся человеческих фигур, воссоздать его таким, каким он был во время «Последнего рыцаря», императора Максимилиана Первого[134], который давал здесь празднества и награждал почестями и дворянским гербом своего лучшего сына Альбрехта Дюрера. Идея эта возникла в голове одного человека, и ее тотчас подхватили восемьсот юных и старых служителей искусства всех рангов. Ее, как ценное сырье, обработали с таким тщанием, будто речь шла о создании произведения для потомства; в ходе деловитой и всесторонней подготовки сложилась атмосфера веселья и общительности. Правда, ее затмила радость самого праздника, и все же она сохранилась в нашей памяти во всей своей живой прелести.

вернуться

133

— термин, введенный в 1780 г. немецким ученым Г. Вернером. То же, что «геологический». В настоящее время это слово не употребляется.

вернуться

134

Максимилиан I (1459–1519) — император «Священной Римской империи германской нации», расширивший владения дома Габсбургов в Европе и обеспечивший ряд европейских престолов за своими наследниками. «Последний рыцарь» было прозвище императора, данное ему современниками.